Огнем и мечом. Часть 2
Шрифт:
Володы„вский недовольно нахмурился. Он предвкушал уже путешествие, полное приключений, а вместо этого впереди замаячило долгое и тоскливое пребыванье в Збараже.
— Может, нам хоть в Каменец перебраться? — сказал он.
— А что там делать и на что жить будем? — отвечал Заглоба. — Не все ли равно, где штаны просиживать. Нет, надобно ждать, запасясь терпеньем: такое путешествие может затянуться надолго. Человек молод, пока ноги переставляет, — тут Заглоба уныло повесил голову, — а в безделье стареет, однако иного выхода я не вижу… Даст бог, друг наш без нас обойдется. Завтра закажем молебен, попросим, чтоб ему всевышний послал удачу. Главное, что мы с его пути Богуна
И настали для двух приятелей долгие, похожие один на другой дни ожиданья, которые ни попойками, ни игрою в кости не удавалось скрасить, и тянулись бесконечно. Тем временем наступила суровая зима. Снег толщиною в локоть, точно саван, покрыл крепостные стены и все окрестности Збаража, зверье и птицы перебрались поближе к человечьему жилью. С утра до вечера не смолкало карканье бессчетных вороньих стай. Прошел декабрь, за ним январь и февраль — о Скшетуском не было ни слуху ни духу.
Володы„вский ездил искать приключений в Тарнополь, Заглоба помрачнел и говорил, что стареет.
Глава XVI
Комиссары, высланные Речью Посполитой на переговоры с Хмельницким, с величайшими затруднениями добрались наконец до Новоселок, где и остановились, ожидая ответа от гетмана-победителя, находившегося в ту пору в Чигирине. Они пребывали в унынии и печали, так как всю дорогу были на волосок от смерти, а трудности на каждом шагу умножались. И днем и ночью их окружали толпы вконец одичалой от войны и резни черни, кричавшей: «Смерть комиссарам!» То и дело на пути встречались безначальные ватаги разбойников и диких чабанов, слыхом не слыхавших о правах и законах, зато жаждущих добычи и крови. Комиссаров, правда, сопровождала сотня конвоя под командой Брышовского, кроме того, сам Хмельницкий, предвидя, каково им может прийтись, прислал своего полковника Донца с четырьмя сотнями казаков. Однако и такое охранение весьма было ненадежно: дикие толпы час от часу множились и зверели. Стоило кому-нибудь из конвойных или челяди на минуту отделиться от остальных, и человек тот пропадал бесследно. Послы были точно жалкая кучка путников, окруженная стаей голодных волков. Так проходили дни и недели, а на ночлеге в Новоселках всем и вовсе стало казаться, что пробил последний час. Драгунский конвой и отряд Донца с вечера в самом настоящем бою отстаивали жизнь комиссаров, а те, шепча отходную молитву, препоручали свои души богу. Кармелит Лентовский всем поочередно отпускал прегрешенья, а ветер стучал в окна, из-за которых доносились жуткие вопли, отзвуки выстрелов, сатанинский хохот, звяканье кос, возгласы: «На погибель!» и требования выдать воеводу Киселя, который был особенно ненавистен черни.
Страшная то была ночь и долгая, как всякая ночь зимою. Воевода Кисель, подперев голову рукой, несколько часов уже сидел неподвижно. Не смерти боялся он, ибо со времени отъезда из Гущи настолько устал и обессилел, так был бессонницею истерзан, что смерть встретил бы с распростертыми объятьями, — нет, душу его снедало беспредельное отчаянье. Ведь не кто иной, как он, чистокровный русин, первый вызвался на роль миротворца в этой беспримерной войне. Он выступал везде и всюду, в сенате и на сейме, как самый ярый сторонник трактатов, он поддерживал политику канцлера и примаса и горячее других осуждал Иеремию, будучи искренне убежден, что действует во благо казачества и Речи Посполитой. Всей своей пылкой душою верил он, что переговоры, уступки всех умиротворят, исцелят, успокоят, — и именно сейчас, в эту долгожданную минуту, везя Хмельницкому булаву, а казачеству согласие на уступки, усомнился во всем: увидел явственно тщетность своих усилий, узрел под ногами зияющую пустотой бездну.
«Неужто им ничего, кроме крови, не надо? Неужто не нужны никакие свободы, кроме свободы жечь и грабить?» — думал в отчаянии воевода, сдерживая разрывавшие его благородную грудь стоны.
— Голову Киселеву! Голову Киселеву! На погибель! — кричала толпа.
Воевода без колебаний принес бы им в дар свою всклокоченную белоснежную голову, если б не последние крупицы веры, что и черни этой, и всему казачеству потребно нечто другое, большее — а иначе не будет ни им, ни Речи Посполитой спасенья. Да откроет им на это глаза грядущий день!
И когда он думал так, проблеск подкрепляющей дух надежды рассеивал на мгновенье мрак, порожденный отчаянием, и несчастный старец принимался себя уговаривать, что чернь — это еще не все казачество и не Хмельницкий с его полковниками и, быть может, все-таки начнутся переговоры.
Но много ли от них будет проку, пока полмиллиона мужиков не сложили оружья? Не растает ли согласие с первым дуновением весны, подобно снегам, что ныне покрывают степь?..
И в который уж раз вспоминались воеводе слова Иеремии: «Милость можно оказать лишь побежденным», — и мысль его снова погружалась во тьму, а под ногами разверзалась пропасть.
Меж тем перевалило за полночь. Крики и пальба несколько поутихли, зато вой ветра усилился, на дворе бушевала снежная буря, уставшие толпы, видно, начали расходиться по домам, и у комиссаров немного отлегло от сердца.
Войцех Мясковский, львовский подкоморий, поднялся со скамьи, послушал у окна, занесенного снегом, и молвил:
— Видится мне, с божьей помощью еще доживем до завтра.
— Может, и Хмельницкий пришлет подмогу — с этим охранением нам не дойти, — заметил Смяровский.
Зеленский, подчаший брацлавский, усмехнулся горько:
— Кто скажет, что мы посланцы мира!
— Случалось мне, и не раз, посольствовать у татар, — сказал новогрудский хорунжий, — но такого я в жизни не видывал. В нашем лице Речь Посполитая злее унижена, нежели под Корсунем и Пилявцами. Оттого я и говорю: поехали, милостивые господа, обратно, о переговорах нечего и думать.
— Поехали, — как эхо повторил каштелян киевский Бжозовский. — Не суждено быть миру — пусть будет война.
Кисель поднял веки и упер остекленелый взгляд в каштеляна.
— Желтые Воды, Корсунь, Пилявцы! — глухо проговорил старец.
И умолк, а за ним умолкли и остальные — лишь Кульчинский, киевский скарбничий, начал громко молиться, а ловчий Кшетовский, схватясь руками за голову, повторял:
— Что за времена! Что за времена! Смилуйся над нами, боже.
Вдруг дверь распахнулась, и в горницу вошел Брышовский, капитан драгун епископа познанского, командовавший конвоем.
— Ясновельможный воевода, — доложил он, — какой-то казак хочет видеть панов комиссаров.
— Пусть войдет, — ответил Кисель. — А чернь разошлась?
— Ушли. К завтрему посулили вернуться.
— Очень буйствовали?
— Страшно как, но Донцовы казаки положили человек пятнадцать. Завтра обещаются нас спалить живыми.
— Ладно, зови этого казака.
Минуту спустя дверь отворилась, и на пороге стал высокий человек, заросший черной бородою.
— Ты кто таков? — спросил Кисель.
— Ян Скшетуский, гусарский поручик князя русского воеводы.
Каштелян Бжозовский, Кульчинский и ловчий Кшетовский повскакали со скамей. Все они прошлый год были с князем под Староконстантиновом и Махновкой и прекрасно знали пана Яна; Кшетовский даже ему приходился свойственником.