Огнем и мечом. Часть 2
Шрифт:
В комнате стало невыносимо жарко и душно, стол, заваленный объедками мяса, хлебными корками, залитый водкой и медом, являл собой омерзительную картину. Наконец вошли ворожихи, то есть вещуньи, с которыми гетман имел обыкновение пить до поздней ночи, слушая предсказанья: страшные, сморщенные желтые старухи и молодицы в соку — преудивительные созданья, умеющие ворожить на воске, на пшеничных зернах, на огне и водяной кипени, на дне бутылки и человечьем жире. Вскоре полковники стали пересмеиваться и забавляться с теми из них, кто был помоложе. Кисель едва чувств не лишился.
— Спасибо тебе, гетман, за угощенье, и прощай, — произнес он слабым голосом.
— Завтра я к тебе приеду обедать, — ответил Хмельницкий, — а теперь ступайте. Донец с молодцами проводят вас до дому, чтобы чернь какой шутки не сыграла.
Комиссары
— Боже! Боже! Боже! — тихо прошептал Кисель, пряча лицо в ладони.
Все в молчании двинулись к квартирам комиссаров.
Но оказалось, что разместили их друг от друга неблизко. Хмельницкий умышленно отвел им жилье в разных концах города, чтобы труднее было сходиться вместе и совещаться.
Воевода Кисель, усталый, измученный, едва держащийся на ногах, немедля лег в постель и до следующего дня никого к себе не впускал, лишь назавтра в полдень велел позвать Скшетуского.
— Что же ты натворил, сударь! — сказал он ему. — Экий выкинул номер! Свою и нашу жизнь в опасность поставил.
— Mea culpa [41] , ясновельможный воевода! — ответил рыцарь. — Но меня безумие охватило: лучше, подумал, сто раз погибнуть, нежели глядеть на такое.
— Хмельницкий разгадал твои мысли. Я едва efferatum bestiam [42] утишил и поступку твоему дал объясненье. Но он нынче должен у меня быть и, верно, тебя самого спросит. Скажешь ему, что увел солдат по моему приказанью.
41
Моя вина (лат.).
42
дикого зверя (лат.).
— С сегодняшнего дня Брышовский принимает команду — ему полегчало.
— Оно и к лучшему, у вашей милости для нынешних времен нрав чересчур гордый. Трудно нам за что-либо, кроме как за неосторожность, тебя порицать, сразу видно, молод ты и боли душевной переносить не умеешь.
— К боли я привык, ясновельможный воевода, а вот позор сносить не умею.
Кисель тихо застонал, как человек, которого ударили по больному месту, но потом улыбнулся смиренно и печально и молвил:
— Подобные слова мне теперь не привыкать выслушивать, это прежде я всякий раз горькими слезами обливался, а нынче уж и слез не стало.
Жалость переполнила сердце Скшетуского: тяжко было смотреть на этого старца с лицом мученика, которому выпало на закате дней страдать вдвойне — душою и телом.
— Ясновельможный воевода! — сказал рыцарь. — Господь мне свидетель: я лишь об одном думал — о страшных временах, когда сенаторы и коронные сановники вынуждены бить челом сброду, который единственно кола заслуживает за свои преступленья.
— Да благословит тебя бог: ты молод и честен и, знаю, не из дурных намерений поступил так. Но то же, что я от тебя услышал, говорит князь твой, а за ним войско, шляхта, сеймы, половина Речи Посполитой — и все это бремя презрения, вся ненависть на меня обрушивается.
— Всяк служит отчизне, как может, пусть всевышний судит каждого за его деянья, что же касается князя Иеремии, он ради отечества не щадит ни достояния, ни здоровья.
— И славой овеян, и купается в лучах этой славы, — отвечал воевода. — А что ожидает меня? Ты верно сказал: пусть бог судит нас за наши деянья, и да пошлет он хотя б после смерти покой тем, кто при жизни страдал сверх меры.
Скшетуский молчал, а Кисель поднял очи горе в бессловной молитве, а потом сказал так:
— Я русин, кость от кости и плоть от плоти своего народа. Князья Святольдичи в здешней земле лежат. Я любил и землю эту, и божий люд, что грудью ее вскормлен. Видел я, какие обиды соседи чинили друг другу, видел как дикие бесчинства запорожцев, так и нетерпимую гордыню тех, кто воинственный этот народ захотел привязать к земле… Что же надлежало делать мне, русину и притом сенатору и верному сыну Речи Посполитой? Вот я и пристал к тем, которые говорили: «Pax vobiscum" [43] — ибо так повелели мне кровь и сердце,
43
Мир вам! (лат.)
— Господь ниспошлет спасенье.
— О, да подарит он меня перед смертью такою надеждой, чтобы не умирать в отчаянье!.. Я еще за все страдания его поблагодарю, за тот крест, который несу, за то, что чернь требует мою голову, а на сеймах меня изменником называют, за мое разорение, за покрывший меня позор, за горькую ту награду, что я от обеих сторон получаю!
Умолкнув, воевода воздел исхудалые руки к небу, и две крупные слезы, быть может последние в жизни, скатились из его очей.
Скшетуский, не в силах сдержаться, упал перед воеводой на колени, схватил его руку и прерывающимся от глубокого волнения голосом молвил:
— Я солдат и иной избрал путь, но пред заслугами твоими и страданиями низко склоняю голову.
С этими словами шляхтич и соратник Вишневецкого прильнул устами к руке того самого русина, которого несколько месяцев назад вместе с другими называл изменником.
А Кисель положил ладони ему на голову.
— Сын мой, — тихо проговорил он, — да пошлет тебе господь утешение, да направит он тебя и благословит, как я благословляю.
Переговоры, не успев толком начаться, в тот же день зашли в тупик. Хмельницкий приехал на обед к воеводе довольно поздно и в прескверном настроении. Первым делом он заявил, что все сказанное вчера о перемирии, о созыве комиссии на троицу и об освобождении перед началом комиссии пленных говорилось им спьяну, теперь же он видит, что его хотели провести. Кисель попытался его улестить, успокаивал, объяснял, доказывал, но было это — по словам подкомория львовского — все равно что surdo tyranno fabula dicta [44] . И вел себя гетман столь дерзко, что комиссары не могли не пожалеть о вчерашнем Хмельницком. Пана Позовского он ударил булавой потому лишь, что тот не вовремя на глаза попался, хотя изнуренный болезнью Позовский и без того был на волосок от смерти.
44
сказка, рассказанная глухому тирану (лат.).
Не помогали ни выказываемые комиссарами расположение и добрая воля, ни уговоры воеводы. Только опохмелясь горелкой и отменным гущинским медом, гетман повеселел, но ни о каких публичных делах не дал даже заикнуться, твердя: «Пить так пить — рядиться завтра будем!» В три часа ночи он потребовал, чтобы воевода отвел его в свою опочивальню, чему тот противился под разными предлогами, поскольку умышленно запер там Скшетуского, всерьез опасаясь, как бы при встрече гордого рыцаря с Хмельницким не вышло какой-нибудь неожиданности, пагубной для молодого человека. Но Хмельницкий настоял на своем и пошел в опочивальню. Кисель последовал за ним. Каково же было его удивление, когда гетман, увидев рыцаря, кивнул ему и крикнул:
— Скшетуский! Ты почему не пьешь с нами?
И дружески протянул руку.
— Болен я, — ответил, поклонясь, поручик.
— И вчера уехал. Без тебя и веселье было не веселье.
— Такой он получил приказ, — вмешался Кисель.
— А ты, воевода, помалкивай. Я його знаю: непростая птица! Не захотел глядеть, как вы мне почести воздаете. Но что другому бы не сошло, этому сойдет: я его люблю, он мой друг сердечный.
Кисель от удивления широко раскрыл глаза, гетман же неожиданно обратился к Скшетускому: