Огнем и мечом. Часть 2
Шрифт:
— Кто у вас командует конвоем?
Тревога изобразилась на лице воеводы.
— Скшетуский, достойный кавалер! — ответил он.
— Я його знаю, — сказал Хмельницкий. — Чего это он не захотел глядеть, как вы мне дары вручите?
— Такой ему был дан приказ: он не в свиту к нам, а для охраненья приставлен.
— А приказ кто дал?
— Я, — ответил Кисель, — не прилично, показалось мне, чтобы при вручении даров у нас с тобой над душой драгуны стояли.
— А я другое подумал, зная, сколь горд нравом сей воин.
Тут в разговор вмешался Яшевский.
— Мы теперь драгун не боимо, —
— Не Замойские, Жолкевские, Ходкевичи, Хмелецкие и Конецпольские, — перебил его Хмельницкий, — а сплошь Трусевичи да Зайцевские, дiти, закованные в железо. Едва нас завидели, в штаны наложили со страху и бежать, хоть татар и было-то поначалу тыщи три, не больше…
Комиссары молчали, только кусок никому уже не шел в горло.
— Ешьте и пейте, прошу покорнейше, — сказал Хмельницкий, — не то я подумаю, наша простая казацкая пища в ваших господских глотках застревает.
— Ежели у них глотки тесноваты, можно и поширше сделать! — закричал Дедяла.
Полковники, успевшие уже крепко захмелеть, разразились смехом, но гетман кинул грозный взгляд, и снова стало тихо.
Кисель, не первый уже день хворавший, сделался бледен как полотно, а Бжозовский побагровел так, что казалось, его вот-вот хватит удар.
В конце концов он не выдержал и рыкнул:
— Мы что, обедать сюда пришли или выслушивать поношенья?
На что Хмельницкий ответил:
— Вы на переговоры приехали, а тем часом литовское войско города наши предает огню. Мозырь и Туров мои повырезали — если будет тому подтвержденье, я четырем сотням пленников головы на ваших глазах прикажу срубить.
Бжозовский сдержал закипавшую в крови ярость. Поистине жизнь пленников зависела от настроения гетмана — стоит ему бровью повести, и им конец — значит, надо сносить все оскорбленья, да еще смягчать вспышки гнева, дабы привести его ad mitiorem et saniorem mentem [40] .
40
к большей кротости и здравомыслию (лат.).
В таком духе и заговорил тихим голосом кармелит Лентовский, по натуре своей человек мягкий и боязливый:
— Бог даст, оные вести из Литвы насчет Мозыря и Турова окажутся неверны.
Но не успел он договорить, Федор Вишняк, черкасский полковник, откинувшись назад, замахнулся булавой, метя кармелиту в затылок; по счастью, он не дотянулся, поскольку их разделяло четверо других сотрапезников, а только крикнул:
— Мовчи, попе! Не тво† дiло брехню менi задавати! Ходи-но на двiр, навчу я тебе пулковникiв запорозьких шанувати!
Его кинулись унимать, но не сумели, и полковник был вышвырнут за порог.
— Когда же ты, любезный гетман, комиссию собрать желаешь? — спросил Кисель, стремясь дать иной оборот беседе.
К несчастью, и гетман уже захмелел изрядно, поэтому ответ его был скор и язвителен.
— Завтра судить-рядить будем, нынче я пьяный! Заладили про свою комиссию, поесть не дадут спокойно! Надоело, хватит! Быть войне! — И гетман
В эту минуту с Хмельницким, как это с пьяными бывает, произошла стремительная перемена: гнев уступил место умилению, даже голос задрожал от слез при сладостном упоминании о Тугай-бее.
— Вам охота, чтобы я на татар и турок саблю поднял, — не дождетесь! На вас я с добрыми другами своими пойду. Уже полки оповещены, молодцам велено лошадей кормить да в путь собираться без возов, без пушек — это добро у ляхов найдется. Кто из казаков возьмет телегу, тому прикажу шею урезать, и сам кареты брать не стану, разве что мешки прихвачу да торбы — до самой Вислы дойду и скажу: «Сидiть i мовчiть, ляхи!» А будете с того берега голос подавать, и туда доберусь. Опостылели вы со своими драгунами, хватит на нашей шее сидеть, кровопийцы, одною неправдой живущие!
Тут он вскочил со скамьи, стал волосы рвать и ногами топать, крича, что война беспременно будет, потому как ему наперед уже грехи отпущены и дадено благословенье, и нечего собирать комиссию — он даже на перемирие не согласен.
Наконец, видя испуг комиссаров и смекнув, что, если они сейчас уедут, война начнется зимой, то есть в такую пору, когда и не окопаться, а казаки худо бьются в открытом поле, поостыл и снова уселся на скамью, уронив голову на грудь, упершись руками в колени и хрипло дыша. Потом схватил полную чарку и крикнул:
— Здоровье его величества короля!
— На славу i здоров'я! — повторили полковники.
— Не печалься, Кисель, — сказал гетман, — не принимай моих слов близко к сердцу — пьян я. Ворожихи мне напророчили, что войны не миновать, — но я погожу до первой травы, а там пусть будет комиссия, тогда и пленников отпущу на свободу. Я слыхал, ты болен: давай за твое здоровье выпьем.
— Благодарствую, гетман запорожский, — сказал Кисель.
— Ты мой гость, я об этом помню.
И снова Хмельницкий на короткое время расчувствовался и, положа руки воеводе на плечи, приблизил к его бледным запавшим щекам свое широкое багровое лицо.
За ним и полковники стали подходить и по-приятельски пожимать комиссарам руки, хлопать их по плечам, повторяя вслед за гетманом: «До первой травы!» Комиссары сидели как на угольях. Дыхание мужиков, пропахшее горелкой, обдавало лица высокородных шляхтичей, для которых пожатия потных этих рук были невыносны так же, как и оскорбленья. Проявления грубого дружелюбия перемежались угрозами. Одни кричали воеводе: «Ми ляхiв хочемо рiзати, а ти наша людина!», другие говорили: «Что, паны! Раньше били нас, а теперь милости запросили? Погибель вам, белоручкам!» Атаман Вовк, бывший мельником в Нестерваре, кричал: «Я князя Четвертинского, мого пана, зарiзав!» «Выдайте нам Ярему, — орал, пошатываясь, Яшевский, — и мы вас живыми отпустим!»