Огнем и мечом. Дилогия
Шрифт:
– А ты что здесь делаешь, сударь? Почему преследуешь меня неотступно?
– Я тебя преследую! Боже правый! – И атаман развел руками и закачал головою, как человек, которому причинили великую несправедливость.
– Я тебя, сударь, боюсь ужасно.
– Отчего ж ты боишься? Прикажешь, шагу не сделаю: я раб твой. Мне бы сидеть у порога да в очи твои глядеть, и только. За что ненавидишь? Я тебе зла не желаю. О Боже! Ты в Баре при одном виде моем себя ножом ударила, а ведь давно меня знаешь, могла б догадаться, что я спасать тебя примчался, как на крыльях. Не чужой я тебе – друг верный, а ты, княжна, за нож схватилась!
К бледным щекам княжны вдруг прихлынула кровь.
– По мне, лучше смерть, чем позор, – сказала она. – Ежели ты меня обесчестишь, клянусь, наложу
Очи девушки полыхнули огнем – и понял атаман, что плохи шутки с курцевичской княжеской кровью: сгоряча Елена исполнит свою угрозу и в другой раз уже не промахнется.
Потому он ничего не ответил, только, шагнув вперед, сел у окна на лавку, застланную золотой парчою, и голову повесил.
Несколько минут продолжалось молчанье.
– Будь покойна, – сказал наконец Богун. – Пока я не пьян, покуда горелка-матушка в голове не забродит, ты для меня как икона в церкви. А пить я с той поры, что тебя в Баре нашел, перестал вовсе. До того пил, ох, пил, беду свою заливал горелкой. Что еще было делать? Но теперь в рот не возьму ни сладкого вина, ни сивухи.
Княжна молчала.
– Погляжу на тебя, – продолжал он, – взор ясным личиком натешу, т а й пойду.
– Верни мне свободу, – сказала девушка.
– Разве же ты в неволе? Ты здесь хозяйка. А куда возвращаться хочешь? Курцевичи все погибли, огонь пожрал города и веси, князя в Лубнах нет, он с Хмельницким, а Хмельницкий с ним встречи ищет, кругом война, кровь рекой льется, везде казаки, солдатня да ордынцы. Кто тебя уважит, кроме меня? Кто защитит, кто пожалеет?
Княжна подняла к небу очи, вспомнив, что есть на свете человек, который бы и приветил, и пожалел, и дал защиту, но не хотелось ей произносить его имя, дабы не дразнить свирепого зверя, – и мгновенно горькая печаль сдавила ей сердце. Жив ли еще тот, по которому ее душа тоскует? Будучи в Баре, она знала, что жив, так как вскоре после отъезда Заглобы до нее дошел слух о Скшетуском вместе с вестями о победах грозного князя. Но сколько уже с той поры дней и ночей пролетело, сколько могло случиться сражений, сколько опасностей повстречаться! Сказать что-либо о нем мог теперь только Богун, которого спрашивать она не хотела, да и не осмелилась бы, наверно.
И голова ее упала на подушки.
– Ужель мне здесь узницей оставаться? – проговорила она со стоном. – Что я тебе, сударь, сделала, отчего ходишь за мной, будто судьба злая?
Казак поднял голову и заговорил тихо, голосом едва слышным:
– Что ты мне сделала, не знаю, зато знаю одно: коли я злая твоя судьба, то и ты для меня беда лихая. Не полюби я тебя, был бы свободен, как ветер в поле, и сердцем свободен, и душою волен, и прославлен, как сам Конашевич Сагайдачный. Личико твое – моя беда, очи твои – моя беда; ни воля, ни слава казацкая мне не милы! На самых раскрасавиц не смотрел: ждал, пока ты вырастешь и панною станешь! Раз взяли мы галеру с молодицами одна другой лучше – самому султану их везли, – и ни одна не тронула сердце. Потешились с ними браты казаки, а потом я каждой камень на шею и в воду. Никого не боялся, ни на что не оглядывался – с басурманами воевал, брал добычу, был в степи, точно князь в замке. А сейчас что? Вот сижу здесь, твой раб, вымаливаю доброе слово и вымолить не могу – да и прежде не слыхивал, даже в те времена, когда тебя братья и тетка отдать за меня хотели. Ой, девушка, будь ты ко мне иной, не сталось бы того, что сталось, не перебил бы я родню твою, не связался с мужиками да с бунтарями, но из-за тебя я напрочь потерял разум. За тобой бы пошел, куда ни позвала, душу б свою подарил, кровь по капле отдал. А теперь вон оно как: сам с головы до ног шляхетской обагрен кровью, но раньше-то я одну татарву бил, а тебе привозил добычу – чтоб ты в золоте ходила да жемчугах, как х е р у в и м Б о ж и й. Почему ж ты меня тогда не полюбила? Ой, тяжко, тяжко! Сердце на куски рвется. Ни с тобой жизни нет, ни без тебя, ни вдали, ни рядом, ни на горе, ни в долине, голубка ты моя, с е р д е н ь к о! Прости, что я за тобой в Разлоги по-казацки пришел, с огнем и саблей, но пьян я был гневом на
Атаман умолк, голос его пресекся, и только стон вырвался из груди, а Еленино лицо то заливалось краскою, то бледнело. Чем больше безмерной любви слышалось княжне в словах Богуна, тем шире разверзалась перед нею пропасть – без дна, без надежды на избавление.
А казак, переведя дух, овладел собою и так продолжал:
– Проси, чего пожелаешь. Вон, гляди, как горница убрана, – все мое! Это добыча из Бара, на шести лошадях для тебя привез – проси, чего хочешь: злата желтого, дорогих нарядов, камней чистой воды, слуг покорных. Богат я, своего хватает, да и Кривонос не пожалеет добра, и Хмельницкий не поскупится, будешь не хуже княгини Вишневецкой. Замков, сколько захочешь, возьму, положу к ногам пол-Украины – хоть и казак я, не шляхтич, а как-никак атаман бунчужный, у меня десять тысяч молодцев под началом, поболе, чем под князем Яремой. Проси, чего угодно, только не убегай, только захоти быть со мною и полюбить меня, моя голубка!
Княжна приподнялась на подушках, бледней полотна, но нежное, чудное ее лицо такую несокрушимую выражало волю, такую гордость и силу, что голубка в ту минуту более походила на орлицу.
– Коли ты, сударь, ответа от меня ждешь, – промолвила она, – знай: хоть бы мне век пришлось лить слезы в твоей неволе, я никогда, никогда тебя не полюблю, и да поможет мне всевышний!
Богун несколько времени боролся с собою.
– Ты мне таких слов не говори! – хриплым голосом произнес он.
– Это ты мне не говори о своей любви – стыд меня берет, гнев и обида. Не про тебя я!
Атаман встал.
– А про кого же, княжна Курцевич? Кабы не я, чья б ты была в Баре?
– Кто мою жизнь спас, чтобы потом опозорить да свободы лишить, тот не друг мне, а враг лютый.
– А если бы тебя мужики убили? Подумать страшно!
– Нож бы меня убил, это ты его у меня вырвал!
– И ни за что не отдам! Ты должна быть моею, – пылко вскричал казак.
– Никогда! Лучше смерть.
– Должна быть и будешь.
– Никогда.
– Эх, кабы не твоя рана, после слов таких я б сегодня же послал молодцев в Рашков и монаха велел силой пригнать, а к завтрему был бы твоим мужем. Т а й что? Мужа грех не любить, не голубить! Эко, вельможная панна, для тебя казацкая любовь – стыд и обида! А кто ты такая, чтобы меня считать холопом? Где твои замки, войска, бояре? Почему стыд? Отчего обида? Я тебя на войне взял, ты полонянка. Ой, был бы я простой мужлан, нагайкой бы тебя по белой спине уму-разуму поучил и без ксендза красой твоей насладился – если б мужик был, не рыцарь!
– Ангелы небесные, спасите! – прошептала княжна.
Меж тем ярость все явственнее обозначалась на лице атамана – гнев его рвался наружу.
– Знаю я, – продолжал он, – почему ты противишься мне, почему моя любовь тебе обидна! Для другого свою девичью честь бережешь – но не бывать тому, не будь я казак, клянусь жизнью! Голь перекатная шляхтич твой! Пустобрех! Лях лукавый! Пропади он пропадом! Едва глянул, едва покружил в танце, и уже она, вся как есть, его, а ты, казак, терпи, колотись лбом об стенку! Ничего, я до него доберусь – шкуру прикажу содрать да распялить. Знай же: Хмельницкий войною идет на ляхов, а я с ним – и голубка твоего разыщу хоть под землею, а ворочусь, вражью его голову под ноги тебе кину.
Елена не услышала последних слов атамана. Боль, гнев, раны, волнение, страх лишили ее сил – ужасная слабость разлилась по телу, свет в глазах померк, сознание помутилось, и она упала без чувств на подушки.
Атаман все стоял, белый от ярости, с пеною на губах; вдруг он заметил эту неживую, бессильно запрокинутую голову, и из уст его вырвался рык почти нечеловеческий:
– В ж е п о н е ї! Горпына! Горпына! Горпына!
И Богун грянулся оземь.
Исполинка опрометью влетела в горницу.