Огнем и мечом. Дилогия
Шрифт:
– Чудеса! – буркнул Заглоба.
– Подумать страшно, отчаянье берет, сердце на куски рвется, слез удержать не можно! – восклицал, ломая руки, Володыёвский. – Отчизна погублена, обесславлена, такое войско истреблено… рассеяно! Нет, пришел конец света. Страшный суд близок, не иначе!
– Не перебивайте его, – сказал Скшетуский, – позвольте закончить.
Вершулл помолчал, словно собираясь с силами; несколько времени слышно было лишь чавканье копыт по грязи, потому что лил дождь. Была еще глубокая ночь, особенно темная от сгустившихся туч, и во тьме этой, в шуме дождя на диво зловеще звучали слова Вершулла, когда он повел свой рассказ дальше:
– Кабы не думал я, что в бою погибну, верно бы, в уме повредился. Ты, сударь, о Страшном суде помянул – и я полагаю, что вскоре Судный день наступит: все рушится, зло над добродетелью торжествует и антихрист уже бродит по свету. Ваши милости не видели, что творилось, но даже рассказ об этом вам слушать невыносимо, а каково мне, воочию наблюдавшему разгром и позор безмерный! Всевышний послал нам в начале
147
благополучие Речи Посполитой (лат.).
– Но мы еще живы! – сказал Володыёвский.
– И Бог есть на небесах! – добавил Скшетуский.
Снова настало молчание, затем Вершулл продолжал дальше.
– Погибнем totaliter [148] , разве что Господь сотворит чудо, простит прегрешения наши и незаслуженную окажет милость. Порой я сам отказываюсь своим глазам верить, и все, что видел, мне представляется страшным сном…
– Продолжай, сударь, – перебил его Заглоба, – пришли вы в Пилявцы, и что дальше?
148
все до единого (лат.).
– Пришли и стали. О чем там региментарии совещались, не знаю – на Страшном суде они еще за это ответят: если бы сразу ударили на Хмельницкого, видит Бог, быть бы ему сломлену и разбиту, несмотря на беспорядок, разброд, распри и отсутствие полководца. Уже паника была среди черни, уже она подумывала, как бы Хмельницкого и вожаков своих выдать, а он сам замышлял бегство. Князь наш ездил от шатра к шатру, просил, умолял, угрожал: «Ударим, пока не подошли татары, ударим!» – и волосы на себе рвал, а они друг на дружку кивали – и ничего, ничего! Пререкались да пили… Разнесся слух, что идут татары – хан с двухсоттысячной конницей, – а они все судили-рядили. С князем никто не считался, он из своего шатра выходить перестал. Пронесся слух, будто канцлер воспретил князю Доминику начинать сраженье, будто ведутся переговоры: в войске еще большая поднялась неразбериха. А тут и татары пришли; правда, в первый день нас Бог не оставил, князь с паном Осинским им отпор дали, и пан Лащ себя показал превосходно: отогнали, потрепав изрядно, ордынцев. А потом…
Голос Вершулла пресекся.
– А потом? – спросил Заглоба.
– Настала ночь, страшная, неизвестно что обещающая… Помню, стоял я со своими людьми
Тут застонал Вершулл и лошади в бока шпоры вонзил, до исступления доведенный отчаяньем; чувство это передалось остальным – словно в умопомраченье ехали они сквозь дождь и ночь.
Долго так ехали. Первым заговорил Заглоба:
– Без боя! Ах, стервецы! Разрази их гром! А помните, как куражились в Збараже? Как грозились Хмельницкого съесть без перца и соли? Шельмы окаянные!
– Какое там! – вскричал Вершулл. – Бежали после первого же сражения, выигранного у татар и черни, когда даже ополченцы словно львы дрались.
– Видится мне в этом перст Божий, – сказал Скшетуский, – но еще где-то здесь скрыта тайна, которая со временем должна проясниться.
– Ладно бы войска обратились в бегство – такое на свете бывает, – сказал Володыёвский, – но тут полководцы первыми покинули лагерь, словно нарочно вознамерясь врагу облегчить победу и людей своих погубить.
– Истинная правда! – подхватил Вершулл. – Так и говорят, будто это с умыслом сделано было.
– С умыслом? Боже правый, не может быть такого!..
– Говорят, с умыслом. А почему?.. Кто поймет! Кто угадает!
– Чтоб им на том свете не знать покоя, чтобы род каждого зачах и только бесславная память осталась! – сказал Заглоба.
– Аминь! – сказал Скшетуский.
– Аминь! – сказал Володыёвский.
– Аминь! – повторил Подбипятка.
– Один есть человек, который еще отчизну спасти может, ежели ему булаву и уцелевшие силы Речи Посполитой доверить, один-единственный – никого другого ни войско, ни шляхта знать не захочет.
– Князь! – сказал Скшетуский.
– Точно так.
– За ним пойдем, под его рукою и смерть не страшна… Да здравствует Иеремия Вишневецкий! – воскликнул Заглоба.
– Да здравствует! – повторило полсотни неуверенных голосов, но восклицания быстро оборвались: когда земля расступалась под ногами, а небо, казалось, обрушивается на голову, не время было для здравиц.
Меж тем начало светать, и в отдалении показались стены Тарнополя.
Глава IX
Первые части разбитого под Пилявцами войска добрались до Львова на рассвете 26 сентября. Не успели открыться городские ворота, страшная весть с быстротою молнии разнеслась по городу, повергая одних в смятение, у других вызывая недоверие, а у иных – отчаянное желание защищаться. Скшетуский со своим отрядом прибыл два дня спустя, когда город был уже забит бежавшими с поля боя солдатами, шляхтой и вооруженными горожанами. Уже составлялись планы обороны, потому что татар ждали с минуты на минуту, но еще неизвестно было, кто возглавит защитников города и как возьмется за дело, оттого везде царили паника и беспорядок. Кое-кто бежал из города, прихватив детей и пожитки, окрестные же крестьяне искали убежища в городских стенах. Отъезжающие и въезжающие скоплялись на улицах, шумно препираясь, кому ехать первым. Проходу не стало от телег, тюков, узлов, лошадей. Повсюду солдаты различнейших родов войск, на всех лицах неуверенность, напряженное ожидание, отчаяние или унылая покорность. Ежеминутно, будто лесной пожар, вспыхивала паника, раздавались крики: «Едут! Едут!» – и толпа начинала колыхаться: обезумев от страха, люди устремлялись куда глаза глядят, пока не оказывалось, что это всего-навсего очередной отряд беглецов подходит. Отрядов таких собиралось все больше – но сколь жалостное зрелище являли собой те самые воины, что недавно еще, в золоте и перьях, с песнею на устах и гордыней во взорах, шли громить мятежников! Сейчас, оборванные, изголодавшиеся, изнуренные, забрызганные грязью, на загнанных лошадях, с печатью позора на лицах, не на рыцарей похожие, а на нищих, они могли б возбудить лишь состраданье, будь оно возможно в стенах города, на который вот-вот должен был обрушиться враг всей своею мощью. И каждый из посрамленных этих рыцарей единственно тем себя утешал, что не одинок в своем позоре, что бесчестье с ним разделяют многие тысячи… Поначалу все они попрятались кто куда, а затем, придя немного в себя, возроптали громко: посыпались жалобы, угрозы, проклятья, воины слонялись по улицам, пьянствовали в шинках, отчего лишь усугублялись тревога и беспорядок.