Огонь его ладоней
Шрифт:
Мне показалось, что дед озвучивает нечто отменно расистское: разве у таммеотов генетическая память? Разве не с чистого листа начинает свою жизнь любой таммеотский ребенок? Но некая извращенная логика в услышанном все же была. Если рожденный в городе не способен к ответственности, то, как его ни тяни наверх за уши, толку не будет — ни способностей, ни амбиций, на выходе — пшик. Если рожденный в замке попадет в деревню или город, он пробьется наверх в любом случае — и мозги и амбиции при нем, они не дадут ему сидеть под деревом и точить фигурки из мягкого песчаного
Вернулись поздно. Я отказалась от ужина, ушла к себе. Вгрызлась в перевод справочника, раз остальная работа не шла. Но тоска прорвалась и сквозь медицинские термины.
Глухая волчья тоска, от которой хоть вой на луну, вот только луны здесь не было, у Таммееша нет естественных спутников, только искусственные. Но выть на орбитальную станцию — это как-то… Еще найди ее там, в полуночном звездном зареве.
Я завернулась в плед и вышла на террасу. В таких отелях как наш всегда кто-то спит и кто-то не спит, но нашего блока это не касалось: гостевая терраса выходила к морю, за ней ни сверху ни справа слева других террас не было, только снизу. А нижние не могли побеспокоить ничем: слишком глубоко, слишком далеко.
Звездный полумрак и сверкающее море, терпкие запахи ночных цветов, прохладный, напоенный морской солью ветерок, трогающий щеки ласковыми пальчиками… Я полюбила этот древний прекрасный мир, мне будет нелегко с ним расставаться. Может быть, через год-полтора я вернусь… Здесь нам всем хватит работы! И мне, и профессору Сатуву.
… Он перемахнул парапет террасы с поистине звериной легкостью. Высокая темная фигура, вогнавшая меня в ужас, — я испугалась, что это Татьяна вернулась, добить, раз использовать не вышло. А потом ужас переплавился в злость, когда я узнала Января.
— С ума сошел! — выдохнула я. — Напугал!
Как он снизу поднялся-то, там гранитная скала, почти отвесная. Но откуда мне знать, чему его на полигонах Альфа-Геспина учили…
— Эля, — трудно сказал он, подходя ближе и останавливаясь в двух шагах. — Элечка!
Так он называл меня в моменты особенной близости, когда мы лежали вместе в полумраке, а бегущий за деревьями ручей звонко пел о любви…
— Не можешь без меня, — машинально повторила я фразу из бесконечных любовных развлекалок, их я одно время смотрела без перерыва, долгими нивикийскими вечерами, когда возвращалась с раскопов к своим законным выходным, работать не тянуло и не хотелось спать…
— Не могу, — ответил он. — Не могу, Эля.
И ткнулся лбом мне в плечо:
— Прости дурака….
Я подняла руку, помедлила… и все-таки провела ладонью по его влажным кудрям… под дождь попал, что ли… или поливомоечный сервок окатил… и на рубашке влага…
Все, что случилось дальше, можно охарактеризовать всего одним коротким словом: безумие.
Мы любили друг друга неистово и яростно, так, словно завтра надо было идти на казнь. Разлука в несколько дней казалась разлукой размером в вечность. И мы любили друг друга так, словно назавтра нас уже не станет.
Жар угас лишь к утру, когда солнце подожгло небо над востоком окоема и в деревцах, высаженных вдоль нашей террасы, проснулись и загомонили птицы.
— А я знала, что вы помиритесь, — заявила Таська за завтраком.
— Откуда? — спросила я.
— Потому что вы любите друг друга. У вас на лбах это написано. Крупным шрифтом. Ты его, а он твой. И не портите идиллию, пожалуйста. Хочу погулять на вашей свадьбе. Поймать букет. Слопать сладкую монетку счастья. Придумать имя вашему первенцу…
— Какой еще свадьбе, — фыркнула я. — Одна ночь — это, по-твоему, уже свадьба?
— А почему бы и нет?
— Тогда почему ты сама до сих пор не замужем?
Здесь Таське возразить оказалось нечего. Она еще ни разу не выходила замуж, несмотря на все свои бесконечные и, разумеется, великие, какие же еще-то, любови. Объяснение было у нее одно, зато железное: а вдруг разлюблю? И что тогда?
На что я всегда возражала одинаково: зачем влюбляться, если заранее знаешь, что скоро разлюбишь. И Таська каждый раз делала скорбное лицо и называла меня серой и глупой, ничего не понимающей в жизни домашней девочкой. Я не спорила, с чем тут поспоришь.
— Знаешь, — сказала Кудрявцева наконец, — мы тут с Митирувом подумали… и решили оформить наши отношения по гентбарскому законодательству… На Новом Китеже есть гентбарский сектор, и… Ты придешь?
— Приплыли, — покачала я головой. — Таська, ты двинулась мозгом по фазе? Зачем?!
Она возила ложечкой по тарелке, если бы я не знала ее много лет, решила бы, что она смутилась. Но смущения там не было ни капли, только твердая решимость.
— Он мой, — сказала Таська наконец, поднимая на меня свой взгляд. — А я — его. Вот так получилось, Эля.
— Но ты же понимаешь… — начала было я, и умолкла.
— Я все понимаю, — ответила Таська. — Сама удивляюсь. Но когда хочешь видеть человека постоянно, держать его за руку, видеть его не только на свиданиях, а постоянно, разделять вместе с ним и горе и радость, — разве это не любовь?
— А секс? — прямо спросила я.
— А секс, Эля, это часть любви, но еще не вся любовь.
— Удивительно, — медленно выговорила я. — Эти слова всегда говорила тебе я. А теперь я их слышу от тебя.
— Как страшно жить, — в тон мне подхватила Таська.
— Очень страшно, — кивнула я.
Мы посмотрели друг на друга и рассмеялись, как прежде, легко и весело.
Но я понимала, что уже ничего не будет как прежде. Что-то изменилось, ушло навсегда, и уже не вернется. Таська нашла себе спутника жизни, потом, может быть, найдет и мужчину — вопрос времени. А я…
А у меня — Январь.
Ночь с ним оставила по себе послевкусие полного сумасшествия. Странную отстраненность, как будто опять я раздвоилась на две Элины. Одна сгорала в огне любимого мужчины, а вторая словно бы наблюдала этот огонь со стороны. Наблюдала, хмурила скептически брови, держала руки на груди и, кажется, готова была произнести ехидное слово. Я даже знала, какое.