Огонь неугасимый
Шрифт:
— Я ж тебе объяснил, — чуточку приободрился Ступак. — Не дотерпят они, чтоб какой-то шпак, какой-то завалящий… поперек государственного дела становился. И начни, Федя, вот с приемки котла и начни. Хитер ты, я не спорю, можешь меня с племянником Никаношей гораздо дальше Архангельска услать, но тут другое дело. На кой хрен тебе вовсе ни за понюх табака в самую бяку лезть? Прими шестой котел, смирись с Ивановыми прожектами…
— Это не твое дело!
— Притихни! — зловеще вымолвил Ступак. — И тут, и везде. Я тебе говорю: новое начинается. Может, если перетерпишь, и в новом не пропадешь,
Понял Мошкара — надо уступить. Разобраться надо. Потом, возможно, найдется что-то иное, даст бог, не в первый раз. И все же бросил угрожающе, на всякий случай:
— Рано пташечка запела! Гляди, как бы кошечка не съела.
Но и только. В душе шевелилась что-то знобкое, мохнатое, злобное. Это ведь бравада: «Сам я беленький, а детки черненькие». Они хотя и в самом деле черненькие, да прикипело сердце к женушке. Все терпит, только бы не оттолкнула. Ради нее дела творятся. Живи, радуйся, красуйся. Выпихнут, двух дней помнить не будет. И надо, надо поостеречься.
«Я еще высплюсь на вас с Никанохой, я еще научу вас стоя спать. За пенсией не скроешься. На том свете найдут…»
Но нет, не приходит успокоение. Шевелится в потемках души длиннозубый мохнатик, вот-вот вопьется в самое сердце. Экая пакость. Вот уж действительно не было печали.
— Эй, химики! Товарищ бригадир Павлов! — с преувеличенной строгостью выкрикнул, встав посреди прохода. — Готовь котел к сдаче!
9
Дед Гордей встретил Ивана воистину сногсшибательным вопросом:
— Что такое латифундия?
Не удивился Иван, давно привык. Но тут, как говорится, чем дальше в лес, тем больше дров. На один вопрос ответишь, десяток на очереди. Дед пристрастился к мудреным книжкам, дела по дому вовсе забросил.
— Латифундия, дед, это вот как у нас с тобой, — начал Иван помаленечку выбираться из капкана, выуживая из холодильника банки с остатками давних консервов и ломтики закаменевшего сыра. Не то от майских праздников осталось, не то еще от Нового года. Но выручают запасы в трудную минуту. — Латифундия, дед, это недвижимая собственность. Всякие строения на земельном участке.
— Тю ты, черт, — пренебрежительно резюмировал Гордей Калиныч. — А я тут всю мозгу поломал. Придумают же слова, как нарочно… А это, как ее, ну, которая…
— Дед, погоди, прошу тебя. Подавлюсь твоими запасами…
— Да ты ешь, ешь, — замахал руками старик, ерзая от нетерпения свесившимися с печи ногами. — Я к тому, что туманно очень. Прочел тут…
— Дед, погоди, не то поперхнусь… — Но, чего уж там, не унять теперь Гордея, хоть из пожарной кишки его поливай.
— Так разве я тую книжку писал? — обиделся старик. — Я ее читаю, а там темнота кромешная. Ни толку, ни ряду. Вот хотя бы взять теперешнее. Раньше как было? В мартеновском один мастер. Теперь их сколько? И все с образованиями, с большими окладами…
— Оклады не велики, — все же вставил Иван, понимая, что нельзя давать деду такого развития. — Я вдвое больше зарабатываю.
— Га! Сказал! —
«Нарочно он, что ли?» — сердито сунул Иван пустую банку из-под кабачковой икры прямо в лоханку. Брызги вразлет, вытирай теперь. Ну, как не поймет человек? Семьдесят второй стукнул, пора бы угомониться.
— Ты думаешь, вовсе у меня память проржавела, никаких позиций не держит? — продолжал Гордей, норовя все же подобраться поближе к Ивану. Слух притупел. Иной раз говорит внук, а что — с пятого на десятое. Может, самое важное пропускаешь. — Я двух царей пережил. Четырех хозяев да шашнадцать директоров, Если посчитать, я стока ее, горяченьку, выдал, в Оке воды меньше. Из моей стали, вон хоть самого Леньку Терехова спроси, тыщу танков или хоть бы кораблей можно построить…
А все же сдает старик. Прошлый раз говорил, что директоров пережил только двенадцать, а предзавкомов «шашнадцать», теперь наоборот. Сидел бы под тополем, слушал бы Оську с Тоськой, спокойнее жить было бы. Хотя — на кой ему спокойная такая жизнь. Одиноко ему. Сейчас спросит: «Когда жениться-то думаешь?» А того не поймет, что от послеженитьбенного веселья можно в лоханке вон утопиться. Серегу маменька женила, теперь небось разженила бы, да силы не хватает.
— Вань!
— Аюшки.
— Женился бы ты. Рушится у нас в доме, как в том Помпене. Привел бы какую старательную…
— Где они такие?
— Оно да, быстроглазки теперешние полы мыть не кинутся. А щи чего не стал?
— Прокисли. Давно.
— А я нынче пробовал, ничего. Ну, вон что, как сбудешь меня Митрофану, все ж подыщи какую посмирнее. Одному пропасть.
— Спи, дед.
— Засиделся я тут, — не унимался Гордей. — А что, слыхать, эта, котора… ну, та, она опять хвост дудкой. Ну, эта, Татьяна Носачова.
Это уже не вопрос, это провокация. Промолчал Иван, точно зная, что все равно не отмолчаться. И вдруг осенило: перевести надо деда на другую тему. Есть такая тема, что он все враз забывает. И сказал с преувеличенной озабоченностью:
— В институт думаю. Этой осенью попробую. Книжки надо… — И каменно уснул, не успев, как говорится, донести голову до подушки.
— Ты не тужи, Носачова мымра тебе не пара, — деловито и обстоятельно продолжал дед, уразумев, что перебивать его теперь некому. — Ее маменька, Надюха-калашница, лет с пятнадцати хвост набок носила. На кой тебе чужих голопузиков нянчить, аль своих не настрогаешь. Ток ты это… шибко, чтоб дура, — тоже не зарься. По себе пригляди. Чтоб с кругозором, и все такое…
Проснулся Иван с тревогой в душе. Что случилось? Где? С кем? И услышал ровный голос деда:
— Я тут прикидывал, так ты, этово, ты прямо к Маркычу иди. Я его не зазря боле девяти лет делу да уму-разуму обучал. И потом, в сталеварах когда, к моему слову всенепременно прислушивался…
— Ты о чем, дед? — не совсем проснувшись, не понимая, утро, ночь или вечер теперь, спросил Иван. — Мне пора аль как?
— Я тебе верно говорю: не трать время на этих, которые. Иди к Маркычу и выложи: так, мол, и так. За ним все партийные указания, он, хотя и не в директорском кресле, а вес имеет.