Охотник на звездном снегу
Шрифт:
История не получила никакой огласки, и вообще о ней знал только Альбин, который, правда, и недоволен-то был в основном тем, что его подчиненный мог засветиться, а не тем, что он, собственно, сделал — как и всякий Охотник, старший гастат презирал мародеров и садистов…
впрочем, Лекс не был настолько наивен, чтобы подумать, что служба внутренней безопасности что-то пропустила мимо своих ушей и глаз.
…Так что упоминание о Биессе, да еще прозвучавшее из уст самого Проконсула, — это прямо ай-яй-яй, до чего не нужно…
Но интересно, к чему это было сказано?
— При чем тут Биесса? — поморщившись, озвучил мысли Лекса магистр-экит.
— Да так, — легко отозвался Проконсул. —
Лекс постарался, чтобы его удивление не отразилось в выпученных глазах.
— Но об этом чуть позднее, — добавил Проконсул и ласково посмотрел на Лекса. — А теперь пойдемте, молодой человек…
Гней Туллий подошел к стене и что-то на ней нажал.
В стене открылся проем, Проконсул сделал жест — прошу, мол, — и Лекс, повинуясь этому жесту, шагнул вперед.
За ним последовали Проконсул и магистр-экит.
Дверь за их спинами закрылась.
Лекс огляделся — не спеша и почти нарочито: ему требовалось определенное время, чтобы немного прийти в себя и постараться выбрать верную модель поведения… а может, и не выбирать ничего: у него начало складываться мнение, что начальство уже, так сказать, определилось.
По всем позициям.
Помещение, в котором он оказался на этот раз, — впрочем, его можно было смело назвать комнатой, — было небольшим, метров примерно десять на девять. Стены, потолок и даже пол — белые, прямо-таки белоснежные: окна и видимые следы дверей отсутствовали напрочь.
Посреди комнаты стоял небольшой, опять-таки белый, столик и три жестких высоких кресла с подлокотниками.
Проконсул и магистр-экит уселись, Лекс, не получив разрешения, остался стоять.
Все молчали. Проконсул с легкой улыбкой смотрел на Лекса — взгляд его был неожиданно тяжелым, давящим и довольно неприятным, — Матерний, набычившись, глядел куда-то в сторону, а Лекс переводил взгляд с одного на другого.
Краем глаза он уловил вдруг, что кресло, оставшееся пустым, отличается от остальных: оно было массивнее, а на подлокотниках имелись какие-то фиксаторы для рук.
«После проверки», — вспомнил Лекс слова Ниелло. Ну что ж: проверяй. Или доверяй.
Он почему-то почувствовал себя несколько неловко: форма в беспорядке, рука в засохшей крови (шарфик Марсии Лекс зачем-то сунул в карман), нога — тоже… ладно хоть, не болит. Увечный воин в ожидании… награды? Да уж, награды от Проконсула дождешься…
— Ну что же, начнем, пожалуй? — ясным голосом вопросил Проконсул.
— Начнем, — буркнул магистр-экит, грузно заворочался в своем кресле и бросил какой-то резкий, что ли, взгляд на Лекса.
— Садитесь, старший велит, — приказал Проконсул. Именно приказал.
Ну и пожалуйста, подумал Лекс, усаживаясь на мягкое сиденье.
Кресло под ним ощутимо подалось, обволакивая тело, мягко фиксируя руки странными зажимами и немного откидываясь назад: потом Лекс почувствовал, как что-то кольнуло в средний палец правой руки, и ему неудержимо захотелось закрыть глаза и раствориться в нежной темноте, деликатно опустившейся откуда-то сверху.
…и не осталось ни белой, основательно и навсегда закрытой комнаты, ни предметов и людей, обитавших в ней — видимых простым глазом и совсем неразличаемых, затаившихся и просто стеснительных: они все отошли в сторону, спрятались и ожидали результатов… ну и пусть ждут, мельком улыбнулся Лекс. Я сейчас далеко, очень далеко от вас, я даже дальше, чем вы можете представить: совсем непросто было отправиться в плавание ради объятий прекрасной Тамары и порции «Менапийской горькой», но я сделал это — не стесняясь и не жалея: мне хорошо, мне весело, я не беспокоюсь ни о чем, потому что беспокоиться, надеяться и сожалеть — удел глупцов… и даже меньше. Я — Охотник, мой полет сладок и беспечален, размениваться на сложности не имеет смысла… а сожаление, корень всего беспокойства в моей Вселенной, запрятано далеко, втоптано в звездную пыль рядом с самим беспокойством, но аллергия от этой звездной пыли мне не грозит, потому что полдень, я уверен в себе, я силен, но милосерд… я знаю, я уверен, что карать — легко, потому что закон не допускает нарушений, он, как и я, суров, но справедлив… однако хватит — настрелялся. Пусть это делают другие. У меня — сила, у меня — возможность, я вижу и чувствую, и я — понимаю…
…а вот и Земля, но что в ней проку? Здесь отсутствует порядок, здесь истоптана красота, исчерпана доброта, кругом процветает ложь и нет ни одной души, в которой сожаление не пустило бы свои ядовитые корни. Сожаление, беспокойство, зуд под кожей… все это было, есть и будет, вот только та, кому я благодарен за освобождение — моя прекрасная царица, — лишь она никогда не останется на этом кусочке окаменевшего человечьего дерьма, судорожно носящемся среди звезд; только мое вожделение покинет мой бывший дом и растворится в надмирных сферах… и я всегда буду искать свое страдание, свою мечту и свою сбывшуюся надежду, чтобы, поглотив миллионы лет, пожрав миллиарды расстояний, где-то между соцветий небывалых звезд, опаляющих своим ледяным дыханием, встретить — и плюнуть ей в лицо, бросив с улыбкой «Спасибо, родная», и не думать о трусости и предательстве, а потом пройти мимо, ни на секунду не забывая о том, что я — Охотник, а моя эмблема — Змей, кусающий себя за хвост.
Глава 9
— …любопытно, но все-таки…
— Он пришел в себя.
«А где же я был?» — слегка удивился Лекс, глядя в белое марево, застилающее окружающий мир.
Ему было хорошо и легко, как не случалось уже давно — похоже, сработали не физиологические центры удовольствия в мозгу, привыкшие к стимуляторам, а что-то другое… творческая жилка дергалась и вибрировала, постепенно замирая.
Кто-то сказал, что дети и книги делаются из одного материала….а ведь я так давно не рисовал, подумал Лекс, ощущая тот самый зуд и сожаление: надо, надо что-то сотворить, пусть не великое и эпохальное, пусть не квадрат или сушилку, оставим в покое уши и не поедем на Таити… но выйти хотя бы на пленэр, увидать громоздящиеся в умытом дождем небе облака, посмотреть в опрокинутую воронку неба, и перенести это все — вместе с легкой дрожью сыроватого августовского предвечерья, стрекотом цикад и далеким стуком колес электрички — на холст, да пусть даже на картон… акварель сложнее, там ведь ничего не поправишь, не изменишь… и волнующий запах краски, и кисть в руке — как взгляд обратно… и девки опять-таки кругом… с этюдниками… а потом сидеть у костра, смотреть на звезды и чувствовать себя большим и сильным рядом с хрупким теплом бьющегося под колючим свитером нежного женского сердца.
И ведь водки же почти не пили, смутно подумал Лекс, а потом вздрогнул: таким чудовищно далеким представилось ему то, что было совсем недавно… ну и что, внезапно ожесточился он. Было — и было. Не вернешь. Кончено. Проехали.
Но все-таки… все-таки она…
Галилей хренов.
В голове у Лекса распухала досада, перемешанная со стыдом и обидой. Досада была тошнотворной на вкус, она заполнила окружающий мир, она лезла, как каша из кастрюли, лилась через край, тащила Лекса за собой, увлекая к обрыву… а внизу было море, и бездна, и зеленая тьма без конца и без края… сожаление, опять сожаление, да когда же избавишься от этого слова — опять темные залы, полные воды, по которой не плывешь, а скользишь, и уже не можешь пробиться туда, где глубоко, словно вода накрыта стеклом, о которое бьешься, как муха… а там, в глубине, только те, мимо кого прошел когда-то мимо… или пробежал неподалеку, или не заметил в темноте, окутавшей тот дом, в котором вырос и в который можешь попасть только во сне, и то не всегда…