Окна в плитняковой стене
Шрифт:
Карета покатилась дальше, а молодой человек зашагал вдоль аллеи, обсаженной двадцатилетними ясенями, в сторону пастората. Ветер дул с реки через пустые луга и пытался сорвать с него вылинявшую шляпу, как будто уже здесь надлежало обнажить голову, и сразу ему стало как-то неловко туда идти. Что же, собственно говоря, он хотел сказать этому пробсту?..
С каждым шагом церковная мыза все приближалась. Тяжелая громада из плитнякового камня была так велика, что ее на самом деле пришлось строить целых семь лет — с того года, когда во Франции вспыхнул великий мятеж, и до того, когда в России на трон вступил покойный император Павел. Однако войти в парадную дверь от этого легче не стало. В полутемной прихожей навстречу ему вышла какая-то служанка. Ах, к господину пастору? Да, сегодня
Домашний учитель почувствовал, как его залила волна огромного облегчения, она почти приподняла его над полом, но снова опустила на подводные камни разочарования. Он стоял в сумерках коридора и в смятении переносил скромный вес своего тела с одной ноги на другую. Вдруг ему в голову пришла мысль.
— Если можно, — я написал бы господину пробсту небольшое письмо? — Все-таки я ведь из Таллина приехал…
— Пожалуйста.
Он поднялся вслед за служанкой по дубовой лестнице, его провели в кабинет пробста — если он приехал из Таллина, — значит, с каким-то важным делом. С большого письменного стола пробста девушка принесла ему на маленький диванный столик чернильницу, перо и бумагу. Домашний учитель присел на край плюшевого дивана и обмакнул гусиное перо в чернила.
Он чувствовал, что сзади за ним, на всякий случай, следит служанка. А спереди, с висевшего между двумя высокими окнами портрета, смотрел на него сам хозяин. И вокруг в шкафах за шлифованными стеклами стояли переплетенные в кожу книги — толстые и тонкие, большие и маленькие, с золотым тиснением и без него, наверное несколько сотен — библии и катехизисы, книги псалмов и проповедей — теологические премудрости Грейфсвальда и Тюбингена, и Шталь, и Тор-Хелле, и Хупель, и «Положение об эстляндских крестьянах», и «Чтения… для наставления души», написанные самим хозяином, а в маленькой витрине красного дерева, под стеклом в золоте и эмали — его ордена, те самые, что были изображены масляными красками на портрете.
Немного помедлив, домашний учитель прикоснулся пером, которое держала его жилистая рука, к белой бумаге и начал писать (писать по-немецки, потому что легче было стерпеть, когда господин Хольц исправлял свой собственный, а не его родной язык):
Достопочтенный господин пробст!
К несчастью, Ваш долг отозвал Вас, в силу чего я вынужден в письменной форме просить Вас принять мою благодарность и слова прощания. Дозвольте, чтобы прощание происходило на немецком языке, тем более, что мои знания в местном языке, за совершенствованием которых Вы несколько лет с достойным благодарности радением наблюдали, теперь, первоначально, должны оставаться без применения. Ибо после долгих раздумий — «ты взвешен на весах и найден очень легким» — или, быть может, это и не так, об этом не осмеливаюсь судить — я принял решение совершенно отказаться от намерений стать пастором и предпринять попытку вступить в Петербургскую медико-хирургическую академию. Это происходит вопреки Вашему совету, а также и многих других моих доброжелателей. Я все же полагаю, что телесные недуги причиняют здешнему народу страданий не меньше, чем его душевные невзгоды, и если, в согласии с Вашим мнением, наряду с заботой о его душе, мне надлежало время от времени находить минуту для его ума, то, быть может, я найду ее и борясь с его телесными бедами. Так или иначе, послезавтра я покину с божьей помощью Таллин, и я жажду и там, на чужбине, всегда от всего сердца оставаться Вам благодарным —
Щелки его сощуренных серых глаз снова расширились, и, чуть улыбнувшись, он поставил подпись Кстати, если бы ему были знакомы графологические премудрости, он мог бы, покачивая головой, сказать о своем письме: странно — подпись знакомая, все такая же по-детски крупная и ясная, а само письмо написано как будто гораздо более взрослым почерком, скептически острым, критически мелким, упрямым от жизненного опыта и даже насмешливо-горьким, со странно цепким логическим рисунком, в котором все же встречаются милые наивные пропуски. Он мог бы со вздохом подумать: какое пророческое письмо… Но обо всем этом у него не было ни малейшего представления. Служанка принесла ему с письменного стола пробста песочницу, и в тот момент, когда он посыпал песком мокрые строчки своего письма, в открытое окно послышался скрип деревянных осей, и Ийбу Мадис въехал со своим возом дров на задний двор пастората.
К этому времени Мадис уже успел прийти в полную ярость. Он подвел лошадь прямо к длинному ряду поленниц осиновых и березовых дров, с ожесточением поспешно столкнул с воза верхние поленья, вслед за ними — средние, подложил ладони под кузов, напрягся и руками приподнял телегу настолько, что нижние поленья с грохотом скатились вслед за предыдущими. Затем он со стуком опустил колесо на траву, смачно плюнул и сказал управляющему, который как раз в это время вышел:
— Воз дров доставлен. Попросил бы записать, чтобы потом опять не было разговоров, — и, притоптывая постолами, двинулся не спеша мимо управляющего, обдав его холодком, и, не сняв шапки, вошел в парадную дверь.
В то время, когда он шагал по каменному полу прихожей и поднимался по лестнице, на языке у него вертелась фраза, которую он прежде всего намеревался сказать там, наверху: «Господин пробст велели через батрака сказать, что в пасторате дрова кончились и все миноги съедены…»
Он был так занят этой мыслью, что на повороте лестницы почти столкнулся с комнатной мамзелью, как раз в это время провожавшей вниз какого-то тощего молодого господина.
— Ууу… безглазый, куда ты ломишься, чудовище?! — обругала мамзель Мадиса, хотя столкновения не произошло и хотя именно Мадис посторонился.
— Господин пробст велели через батрака сказать…
— Велели сказать, велели сказать! — передразнила его мамзель и снова принялась расписывать ту же самую историю, которую уже раньше сообщила домашнему учителю, только еще пространнее и еще быстрее. После чего мгновенно исчезла в какой-то двери, а Мадис и незнакомый молодой человек вышли из полутемной прихожей на солнечный свет и взглянули друг на друга.
Домашний учитель был не из тех, кто легко заводит разговор с первым встречным. Но этот кряжистый как пень человек, шагавший с ним рядом, казался таким разочарованным и взъерошенным, что молодому человеку очень захотелось сказать ему что-нибудь в утешение.
— Ничего не поделаешь. Я вот тоже приехал издалека, а теперь остается только назад вернуться.
Собственно говоря, и у Мадиса не было никакого желания пускаться в разговоры, но поскольку такого господского вида человек сам начал, тут уж не положено долго сопеть с ответом.
— Откуда изволит быть молодой господин? — спросил он, подумав при этом, что, может, тот с какой-нибудь мызы — поди знай всех ветрогонов со всего прихода.
— Из Таллина на этот раз. А откуда хозяин?
«Гм, — подумал Мадис, — если молодой господин еж из Таллина прибыл и пробста не застал, то мне и подавно ворчать не годится», И он ответил совсем мирно:
— Э, я отсюда вон, из-под Лохусаба [74] .
— А что это за Лохусаба? Что это за хвост такой?
— Ну, по-другому коса, али полуостров, аль как там сказать.
— Ах вот как. А из какой деревни?
— Лохусалу называется.
— Так это что же, рыбацкая деревня?
— И по рыбу у нас ходят, и хлеб тоже сеют, — сказал Мадис и при этом подумал: «Странный какой господин, ишь чего спрашивает. И на нашем языке так чисто говорит, еще почище, чем сам господин Хольц… И на вид не гордый…»
74
Saba — хвост (эст.).