Окна в плитняковой стене
Шрифт:
Ведь вся последующая жизнь нашей семьи была сплошным стенанием под бременем этой клеветы. При этом престиж требовал, чтоб наших страданий никто не видел. И между собой мы упоминали об этом лишь в редких случаях. Я не знаю, что говорили об этих делах отец с мамой — при мне они вовсе этого не касались. Так или иначе, но мама, как бы это сказать, — ее Haltung [113] в эти годы становилась все более деревянной, и мне казалось, что не из-за одной только боли в крестце, которая скорее согнула бы ее, чем лишила способности сгибаться. И бедным верблюдам, как она называла нашу домашнюю прислугу, доставалось от нее еще сильнее, чем прежде.
113
Осанка (нем.).
А,
114
Альмберг, Антон Фредерик (Анти Ялава) (1846–1909) — финский литератор, сторонник сближения финно-угорских народов.
115
Естествознание (нем.).
— Отец, тебе не следует молчать! Ты должен им ответить! Почему ты этого не делаешь?! Мы же не сможем дальше так жить в Тарту! Разве ты этого не чувствуешь? Повсюду, где бы мы ни появлялись, люди сразу начинают между собой шептаться… Отец, до тех пор, пока ты молчишь, тебя будут считать виноватым!
— Яйцо курицу учит. Пустой разговор, доченька, Не заставишь собак молчать, если сам начнешь в ответ лаять.
— Собаки — собаками. Но серьезные люди, образованные эстонцы — ну хотя бы Хурт, — когда он встречается нам на улице, разве ты не обратил внимания, как он на нас смотрит?
— Как же он смотрит?
— Он приветствует, разговаривает, все как полагается. Но он старается не смотреть нам в глаза.
— Ну-ну-ну…
— А наши люди… — вчера, когда я зашла в редакцию — там на черной доске, куда мелом записывают отосланные пакеты, знаешь, что было там написано?
— Ну?
— Большими четкими буквами:
Mene, mene tekel — Dreitausend Silbersekel… [116]— Ого! До сих пор мне все же известно только о двух тысячах рублей. Две тысячи будто бы передал мне Виллегероде от Самсона. Откуда они уже три взяли?!
116
Mene tekel (арамитское) — первый тайный знак, предостережение. Все выражение означает; поделены, сосчитаны, взвешены три тысячи сребреников (Ветхий завет).
— Это… ну… symbolisch…
— Что symbolisch?
— Этой цифрой
— По чьему мнению?..
— По мнению тех, кто верит клевете и писал на стенке… Когда я вошла, молодой человек стал тряпкой торопливо стирать надпись, этот блондин, теперешний секретарь…
— Кивикинг?
— Да.
— Он же якобинец, это известно.
Пауза.
— Отец! Я прошу тебя, положи этому конец!
— Кхм. Дитя мое, но откуда же мне взять глины, чтобы замазать им рты!
— Отец, сделай что-нибудь! Подействует это или нет — это уже другой вопрос. Но… Но… до тех пор, пока ты ничего не предпримешь, я в конце концов тоже не знаю, что думать…
— И ты?..
Я затаил дыхание и ждал, что отец скажет дальше. Пролетавшая сорока с шумом уселась на подернутую красноватой желтизной лиственницу, было слышно, как на дворе у Клейншмидтов били пральным вальком и чавкало белье…
Отец сказал:
— Тогда я непременно должен им ответить.
Я не совсем понял, произнес он эту фразу несколько насмешливо, или в ней прозвучал известный испуг. Я тихонько проскользнул в дом и взбежал к себе в мансарду, у меня было такое чувство, будто я проглотил камень.
Но вскоре, слава богу, камень внутри у меня совершенно растворился, ибо в следующем номере «Постимээс» отец напечатал надменный и ясный ответ. Он был адресован автору присланного в редакцию письма. Здесь вот, в левом среднем ящике стола, хранится у меня отцовский ответ. (Нужно сказать Аннете, чтобы она смазала маслом для швейной машины винт у этого стула, чтобы не скрипел, когда я поворачиваюсь.) Вот он, здесь. Я столько раз разворачивал и складывал эту газету, что на сгибах печать совсем уже стерлась, наверно, и для молодых глаз едва видна. А я все это и так вот уж полвека, как наизусть помню.
Вы утверждаете, что в Выруском, Тартуском и Ярвамааском уездах Вам довелось слышать, будто «Ээсти постимээс» продался немцам, но ведь соглашение старше, чем мы — грешные, и по своему усмотрению Вы называете цену в несколько тысяч рублей, что свидетельствует о том, что и вы не хотите уступить его задешево, хотя прежде всего мы совсем не уверены, что за столь высокую цену Вам удастся найти покупателей. Затем, Вы говорите, будто до Вас дошло, на каком условии это соглашение было заключено: в дальнейшем газета не должна учить народ, и утверждаете, будто все это вы слышали. Однако ответьте нам, куда же девались Ваши собственные глаза, Ваша голова и Ваше разумение?! Разве газета не доступна каждому?! Отыщите в ней приметы, которые вызвали Ваш гнев, и тогда говорите или пишите о них, если хотите вести себя, как подобает мужчине, а не повторяйте жалкую болтовню из чужих уст. Вы, очевидно, склонны считать эстонцами только тех, кто достаточно громко кричит и шумит. Вы не думаете при этом, станет ли народ от этого умнее или, наоборот, одуреет, и заявляете, что в будущем году у «Ээсти постимээс» ни в одном уезде уже не останется ни одного читателя… Послушайте, дражайший, я совершил бы величайший грех по отношению к своему народу, если бы обратил хоть малейшее внимание на эту пустую угрозу. Однако, по Вашим словам, и некоторые другие опасаются, что живу я на то, что за меня дали. Так пусть же будет известно как Вам, так и Вам подобным: слава богу, я достаточно зарабатываю своим трудом и усилиями, издавая книги и газету, — на что же иначе я жил бы?! — но я никогда и ломаного гроша не получал за то, чтобы поступиться собой, своей честью, или правдой и справедливостью!
Да-a! Господин Пальм, разве Вы в самом деле этого не читали?! Читали. Несомненно читали. Не мог «Ээсти кирьяндус» настолько низко пасть, чтобы печатать уже совсем безответственно состряпанный хлам! Ведь в прежние времена его редактировали такие серьезные люди, как мой коллега Йыгевер и некоторые другие. Вот этого Тугласа, который теперь занимается литературной частью (как я прочел на обложке), его я хорошо не знаю. В свое время говорили, что он тоже из социалистов. Тем не менее, как мне думается, все, что они там пишут, им надлежало бы, по крайней мере, основывать на знании самых надежных источников. Да. И чем больше у меня оснований предположить, господин Пальм, что вам известен этот недвусмысленный ответ нашего отца своим клеветникам, тем больше у меня оснований спросить вас: откуда же идет ваше бесстыдство, чтобы думать о нем иное. По какому праву вы не верите тому, что мой отец ясно сказал вам: ни единого ломаного гроша?!
Зачем понадобилось этому молодому человеку мучить больного старика?! Нет, я ни на йоту не усомнился в том, что отец написал им правду в своей газете. Ведь это же было сказано им самим и начертано его пером. Сказано ясно и окончательно. На сегодня, на завтра, на столетие вперед. И так хорошо стало мне тогда. Так хорошо. Если я сказал, что камень у меня внутри растворился, то это было чистой правдой, даже сдержанно высказанной. Господи, когда на следующем уроке пения в гимназии нам нужно было петь эту песню Крейцера, мы все никак не могли понять вот это: