Олег Рязанский
Шрифт:
— Надо бы предать его земле, — вздохнул Степан и стал прикидывать, где можно найти в застроенном кремле клочок земли. Пожалуй, только на склоне, ведущем к реке, в противоположной части огромной крепости, там, где когда-то в малиннике лежали они с Юшкой.
Степан подумал о погибшем монахе, случайном спутнике последних сумбурных дней. Впрочем, таком ли случайном? Всё предопределено свыше, и, видно, так было записано в книге судеб, что погибнет раб божий Никодим при защите родного города.
Но похоронить монаха Степану не удалось. От князя Остея пришёл воин: князь
Степан не сразу понял, о ком идёт речь. За один день боя из головы начисто вылетела сама мысль, что он ныне монах, полтора года назад принял постриг, подчиняясь воле великого князя Дмитрия, и теперь имя его Софоний.
После короткого совета — указания князя были продуманными и чёткими — Остей позвал Степана отужинать. Видно, любопытно ему было узнать, как стал монахом такой опытный и сильный воин. Степан коротко рассказал о себе и в свою очередь поспрошал князя.
Остей был младшим сыном Дмитрия Ольгердовича, сидевшего одно время, после отъезда из Литвы на Русь, на брянском столе. Степан, никогда не забывавший, что корень их рода брянский, или дебрянский, ежели по-старинному, стал расспрашивать князя о городе. Но Остей был трубчевским удельным князем, входившим в состав Брянской земли, стольный град знал плохо, на многие вопросы ответить не смог. Зато с увлечением рассказывал о своём уделе, который хорошо знал. Он даже называл себя по-местному: не князь Трубчевский, а князь Трубецкий [63] .
63
Именно этот герой обороны Москвы был одним из основоположников славного рода князей Трубецких, давшего Руси многих доблестных воевод, наместников, генералов.
Растревоженный ночной беседой, Степан долго не мог заснуть. Он бродил по стене, размышляя, что побудило Дмитрия Московского, человека, в смелости и личной храбрости которого Степан совершенно был уверен, сбежать в Кострому, оставив, по сути, беззащитным главный город своего княжества. Искал объяснение — и не находил. Искал оправдание — и не находил. Ему вдруг вспомнилось, как трудно давались строки, восславляющие Дмитрия в «Задонщине». Может быть, уже тогда он внутренним оком песнетворца видел нечто, до того никому не ведомое, в Дмитрии. И нет особой разницы между ним и Олегом, тоже предавшим его, Степана. И, что ещё хуже, неоднократно предававшим рязанцев, убегая при угрозе ордынского нашествия в мещёрские непроходимые леса.
Степан уже собрался было прилечь на припасённую ещё с прошлого дня охапку соломы за одним из зубцов, как вдруг услыхал лёгкий шорох. Он прислушался.
Кто-то поднимался по каменной лестнице, ведущей на стену со стороны внутреннего двора, где всю ночь горели печи и грелась смола в огромных чанах.
— Кто идёт? Кому там не спится? — спросил Степан в темноту негромко, чтобы не будить умаявшихся защитников.
— Степанушко! — донёсся из темноты низкий, чуть хрипловатый женский голос.
Он ещё не понял, кому принадлежит этот голос, как кто-то упал ему в ноги, чьи-то руки охватили колени, и тот же голос, — теперь он узнал его — Лукерьин, — повторил:
— Степанушко!
— Изыди! — только и смог сказать от нахлынувшей внезапной ярости Степан.
— Прости! Прости неразумную, не знающую меры в любви бабу.
«Заранее слова приготовила», — подумал он со злостью и, оттолкнув её руки, пополз прочь, пятясь, пока не упёрся спиной в остывшее тело Никодима.
— Как увидела тебя на стене вчера, сердце перевернулось — жив! Только и думала, как подойти, да невозможно было котлы со смолой бросить...
«Аки дьяволица из преисподней!»
Степан забормотал:
— Свят, свят, свят!
— Да земная я, истосковавшаяся, грешная, не гони, Степанушко, прости, бей до полусмерти, но прости! — Горячие руки хватали его за колени, тянулись выше, одновременно с гневом что-то тёмное, казалось, давно забытое шевельнулось в нём.
Степан рывком поднялся на ноги, стряхивая Лукерью, схватил её грубо за выбившиеся из-под платка волосы, подтянул, сознательно причиняя боль, к себе и прошипел в запрокинутое лицо:
— Убирайся! И со стены, и из моей жизни! А не то...
— Бей! Что же ты медлишь, Степанушко, бей, то мне в сладость!
— Ещё раз подойдёшь, змея подколодная, не побью, с башни скину! — Он с силой оттолкнул женщину, та упала навзничь — как когда-то, в незапамятные времена, в подвале под этой башней, во время допроса. Но вместо слова «Виновен!», что произнёс Степан тогда в подвале, с его губ опять сорвалось гневное: «Убирайся!» Столько в нём было силы и непреклонности, что Лукерья, настырная, не умеющая признавать своё поражение, знающая свою власть над мужиками, поднялась и, как побитая собачонка, побрела, оглядываясь, к каменным ступеням лестницы, ведущей вниз, во внутренний двор, где горели костры и кипела смола...
Следующий день прошёл спокойнее, к великому счастью осаждённых, ибо они были измотаны до предела.
Только два раза сумели мурзы и темники заставить воинов идти на приступ. Осаждённые всю ночь носили воду к котлам, продолжали жечь костры: кипятка и смолы было в изобилии. Ордынцев буквально смывали с лестниц.
Третьего приступа не было — без видимого сигнала ордынцы вдруг отхлынули от стен и исчезли в чёрных провалах улиц, образованных сгоревшими домами.
Ночь Степан спал без просыпа. Под утро ему смутно почудилось, что кто-то сидит рядом с ним. Открыть глаза не было никаких сил, и он лишь пробормотал: «Алёна».
На четвёртый день штурма, двадцать шестого августа, перед главными воротами кремля появился монгол на великолепном белом коне. Если судить по богатым одеждам и огромному смарагду на рукояти плётки, это был приближённый самого хана.
Монгол поднял над головой обе руки, открытыми ладонями обращённые в сторону крепости, — мирный жест, понятный всем, и закричал по-русски:
— Хан не хочет воевать с руссами. Хан любит их, как и всех остальных своих подданных. Хан только хочет наказать коварного коназа Митю.