Олег Рязанский
Шрифт:
...Вечером, проводив сватов, хмельной боярин, опрокинув на голову ведро холодной воды, всклокоченный, но помягчевший, поднялся в горницу. Там уже ждала его жена. Она сидела на раскинутом ложе, расплетая косу, в тонкой холстиной сорочице, в меру полная и, несмотря на годы, перевалило за сорок, моложавая. Корней плюхнулся рядом на ложе, погладил широкой ладонью по спине, притянул к себе, но жена гибко увернулась и спросила:
— Отослал сватов?
— А ты пошто не вышла?
— Как не вышла, батюшка? Три раза с братиной с мёдом выходила. Меня всю обмусолили твои сваты, целуючи...
Боярин
— Эка... да... — Он решил не останавливаться на этом провале в хмельной памяти. — Отослал. Оттянул. Сам не знаю, как слова нужные отыскал... — И снова начал оглаживать жену. На этот раз боярыня прильнула к нему, шепнув: — Ты сапоги-то сними, батюшка...
Пока Корней, кряхтя, стягивал сапоги, снимал порты, разоблачался, она легла и как-то между прочим, словно думая вслух, сказала:
— А я, признаться, рада.
— Чему?
— Что не обнадёжил сватов, слова своего отцовского не дал. Матери всегда с единственным дитём расставаться трудно.
— В монастырь отправить легче?
— Что ты, батюшка, заладил — монастырь, монастырь...
— Так я им сказал: дескать, хочет в монастырь.
— Сейчас хочет, а там, глядишь, расхочет. Тем паче жених-то ихний... слов нет.
— Каких слов нет?
— Не знаю, как и сказать... дело это мужеское...
— Ты о чём?
— Да вот бабы говорят... правда, они завсегда лишку городят, хотя и знают о таких делах втрое больше мужиков...
— Ну! Ты говори, что вокруг да около крутишь! — Корней даже перестал раздеваться, сел и уставился на полулежащую на высоких перинах жену. — Говори! Хитрости плетёшь, дочь выгораживаешь. Чего там бабы языками треплют?
— Какие хитрости? Ты вот хоть крестную спроси...
— Только мне и дела, что баб расспрашивать.
— А если нет дела, так и не нудись.
— Ты начала — так договаривай.
Боярыня притворно тяжело вздохнула.
— Знаешь, что женишка твоего шевлюгой [45] зовут?
— Шевлюгой? — переспросил Корней. — Кто же его так окрестил?
— Кто, кто — народ.
— Глупость одна! Парень хоть куда — кровь с молоком, строен, кудряв, косая сажень в плечах — какой он шевлюга?
45
Шевлюга (бранное) — выродок, кляча.
— А вот какой: говорят, повадился он к вдове сотника Охрима ночью хаживать. И будто, уходя от неё, еле ноги тянет, словно кляча. Оно, конечно, понятно, дело молодое, только...
— Ну?
— Говорят, что меньшой у вдовы — вылитый шевлюга.
Боярин некоторое время глядел на жену, потом помотал головой, потёр крепко ладонью лицо и вздохнул:
— И давно?
— Да, говорят, уж от груди отняла.
— Что же ты раньше молчала?
— Так сваты как снег на голову. Я было понадеялась, что передумали Милославские-то, коли такое дело...
— Как же, передумают, ежели я за Алёной, почитай, волость даю. Она поболе ихнего удельного княжества... Шевлюга, говоришь?
— Шевлюга.
— Алёна-то знает?
— Бог её ведает, о чём они там, в девичьих да на посиделках, промеж себя говорят.
— А вот я тебя сейчас плёткой!
— За что, батюшка?
— За то, что своим молчанием меня дураком выставила. Я сватам сказал: дочь душой к монастырю склонна.
— Сегодня склонна, завтра нет, — повторила боярыня. — Ты старику Милославскому шепни: мне, мол, шевлюгиных внучат не надо. Сраму ему, дескать, не хотел, потому и сказал про монастырь.
— Вот дела... ну и ну... — Корней ещё раз тяжело вздохнул и опустил голову на высокую грудь жены. Та принялась перебирать мокрые кудри, поглаживать могучую шею. Боярин приподнялся и задул светильник.
Глава двадцать седьмая
В переяславский детинец сотню Степана впустили без обычных выяснений — кто, да откуда, да зачем — там шла стройка. Оказалось, что и молодечную избу татары сожгли. Сейчас строили новую, на том же самом месте, где стояла старая, от которой остались лишь недоубранные головешки.
Сразу же навалились заботы: надо было разместить, накормить, обиходить уставших за месяц боев воинов, большинство которых оказались в стольном граде впервые, потому что, можно сказать, выросли на меже, сражаясь и набираясь воинского опыта. Лишь несколько стариков и двое десятников подались по домам, остальные смотрели на Степана в ожидании. Степан растерялся — он надеялся, что сдаст сотню кому-нибудь из княжеских воевод, а сам помчится к боярину Корнею. Ан нет, пришлось заняться непривычным делом. Тут ещё Юшка куда-то исчез, а без него — как без рук. Десятник сказал, что видел, как меченоша поскакал из детинца к слободам.
Скоро Юшка вернулся. Оказалось, что, когда подъезжали к городу, он приметил стоящиеся избы. Сметливые и расторопные рязанские плотники объединились, приглядели просторное поле и наладили на нём строительство изб для продажи, вязали срубы, стелили полы, рубили окна, крыли крыши. Избы продавали погорельцам — с вывозом и возведением. Юшка не только успел всё разузнать, но и присмотрел две избы — одну пятистенку, другую простую — с сеновалами, где в тёплое время можно спать, хлевами, пригодными под конюшню, баньками, и даже дал задаток.
С помощью воинов уже к вечеру обе избы были поставлены, и сотня наконец расположилась на отдых. Но поток дел не иссякал, и так получилось, что к боярину Корнею Степан приехал только на второй день, к вечеру.
Увидев повязку на голове Степана, боярыня охнула, принялась расспрашивать. Степан отвечал, не отводя глаз от двери — ждал Алёну. Однако она не выходила к гостям, хотя шум поднялся по всему дому. Скоро был накрыт стол. Впервые и Юшку усадили рядом со Степаном. Боярыня потчевала, ласково пеняла, что не вырвал время, не прискакал, не уведомил. Узнав про купленные дома, всплеснула руками — как же так, неужто нельзя было здесь, у них остановиться, чай, не чужой! Но что-то в её словах насторожило Степана: не было в них убеждённости. В чём это выражалось, он не смог бы объяснить, но уловил, почувствовал. Ясность внёс боярин Корней, так прямо и сказав: