Олени
Шрифт:
На следующий день мама снова попросила меня зайти в редакцию — ей позвонили, чтобы она прислала фотоиллюстрации к своей статье.
На этот раз, уже нарочно, я пошел туда попозже в надежде застать ее одну. Она действительно была одна, сидела за рукописью под настольной лампой, но уже в другом, более элегантном вечернем туалете. Мы снова пили кофе и много разговаривали, правда, уже не в редакции, а в соседнем кафе. Говорила в основном она — о современной архитектуре, о маминой статье (которая была посвящена новой книге Паоло Портогези). Потом я снова проводил ее домой, обещав как-нибудь на днях позвонить (она дала мне свою визитку).
Конечно, не вытерпел
Мы встретились, и я уже знал, что люблю и хочу ее. Знал, что и она хочет этого, хотя мы и словом об этом не обмолвились. Как обычно, я проводил ее, и на этот раз она пригласила меня к себе.
Просторная, шикарная квартира была полна всевозможными, явно дорогими иностранными домашними приборами и приспособлениями. Роскошная мебель, экзотические, со вкусом подобранные и расставленные сувениры, несколько прекрасных картин лучших современных художников. Самых-самых. Этот дом сильно отличался от примитивной роскоши нашей «элиты» или, возможно, демонстрировал какую-то новую ступень ее эволюции. Я уже знал, кто ее муж — известный режиссер-документалист, который главным образом пребывает на съемках за границей, где был и сейчас, уже давно и еще надолго. Она сказала о нем вскользь, лишь позже постепенно я узнал о нем и множество других подробностей. Что он старше ее на пятнадцать лет, но моложавый и красивый, спортивного типа, по общему мнению, талантливый режиссер, любимец женщин, т. е. немного плейбой, авантюрист — словом, светский лев, идеальный по всем статьям муж, красивый, известный, богатый, и стариком ведь не назовешь, словом, мужчина что надо, в расцвете сил. Но любила ли она его? Наверное, раз вышла замуж, женщина ее типа вряд ли сделала бы это только по расчету. Но продолжала ли его любить, была ли счастлива с ним? И что для нее я? Легкомысленный флирт с мужчиной моложе ее? Очередная сексуальная авантюра в отсутствие супруга? Или любовь, которой ждала ее душа?
Мы сидели в большой гостиной, в низких, глубоких креслах. Мария достала превосходный греческий коньяк, включила музыку, зажгла свечу, и мы долго разговаривали, а я все глубже тонул в ее очаровании. Я был почти уверен, что в этот вечер мы будем близки, но ошибся. Когда я попытался поцеловать ее, она, позволив это внезапное проявление близости, осторожно и нежно отстранила меня и сказала: «Нет, не сегодня».
«Сегодня» наступило через неделю, в течение которой мы продолжали встречаться, и не у нее, а в доме моего деда. А потом — то здесь же, то у них, то на ее вилле, ходили в укромные кафе, иногда — в кино на окраине города, несколько раз, по выходным, ездили в маленькие городки, где ночью тайком я пробирался в ее комнату.
Наша любовь была тайной, скрытой от людских взоров (по крайней мере, там, где нас могли увидеть знакомые) и от этого — как-то более истинной, что ли. Она была ровно на десять лет старше меня, но я этой разницы не чувствовал, да и, думаю, она была не слишком заметной, впрочем, меня это ничуть не смущало. Как не смущало и то, что она была замужем. Скорее, я чувствовал какую-то вину перед своей мамой, ведь они были знакомы. Но, наверное, только я усматривал в этом какой-то извращенный смысл.
Физическая радость, которую дарила мне Мария, была яркой и сильной, потому что, кроме
Потому что любил не только я — она тоже любила меня.
Я чувствовал, что и для нее это не легкий флирт и не обычная измена отсутствующему мужу, что в ее чувстве ко мне есть какая-то тайна, что-то отчаянно нежное и обреченное. Это была зрелая, хотя и немного грустная, отчаянная любовь.
Как-то раз в запале я предложил ей развестись и выйти за меня замуж (естественно, после того, как я закончу гимназию). Без тени улыбки она произнесла совсем серьезно: «Этого просто не может быть!»
«А, собственно, почему?» — я был совсем искренним, как мне казалось.
Но она знала — почему, а я — нет.
Наверное, она знала, что это невозможно, потому что я был слишком молод, чтобы искренне и сильно любить, вообще люди должны встречаться на одном уровне своего человеческого опыта, а у меня его явно не хватало. А может быть, она знала, что первая пламенная любовь — еще не настоящая, что в любви должен скрываться и опыт несчастья. (Сейчас, когда я пишу это, уже знаю, что это так.) А может быть, она думала, что долгой и большой любви между людьми вообще не существует, что каждая любовь рано или поздно кончается, угасает, умирает, что одной любви мало, чтобы сделать человека счастливым. Нужно и что-то еще.
Во всяком случае, она действительно меня любила и никоим образом не хотела мне мешать. А возможно, и я не был еще достаточно зрелым, мне не хватало более весомого опыта — не только житейского, но и социального. Да, социального. Потому что даже самое сокровенное, самое интимное чувство всегда пронизано видимой и (еще более) глубинной социальностью. А я был чересчур молод, я еще «не вступил в жизнь», как говорят, что всегда бесило меня, ведь я-то был уверен, что «знаю жизнь». Вот только знал ли на самом деле?
Хотя я долго прожил за границей и наша семья, если можно так сказать, была вполне обеспечена, все же мне нетрудно было видеть глубокие деформации в нашем обществе (видел я, естественно, и несовершенство другого мира, но родина всегда воспринимается каким-то иным, сокровенным, что ли, образом, даже когда долго живешь вдали от нее).
Абсурдно неэффективная экономика, которая все глубже погружалась в кризис. Тупой политический режим, если вообще можно говорить о наличии у нас какой-либо политической жизни. Нелепый диктатор, который с помощью мощной полицейской системы задавил любые попытки государства даже представить себя без него и собирался жить вечно, еще больше парализуя и без того парализованную жизнь. Даже те, кто понимал это, не смели и слова сказать, а уж тем более — что-то предпринять. Все общество пребывало в состоянии тупой безнадежности. Словно все, что должно было случиться, уже случилось, и уже никогда ничего больше не произойдет.
Я жил в сравнительно благополучной семье, озаренной светом взаимной любви. Но знал ли я на самом деле, насколько прочно ее благополучие? Мой отец почти в отчаянии сбежал в ту средиземноморскую страну не ради заработка, как большинство наших (но разве хорошо зарабатывать на родине или за ее пределами — преступно?) Но тогда — от чего? Хотя все молчали в моем присутствии (присутствии ребенка), разве я не чувствовал, что за его самоотверженностью в работе, в любви к маме и ко мне скрывается какая-то печаль, горечь и отчаяние? Ведь отец сбежал от несправедливости, перед которой он — сильный, мужественный, добрый — чувствовал себя беспомощным и бессильным!