Ольховый король
Шрифт:
– Вам просто не поручали избивать, – сказала Вероника.
– Мне этого и не поручат. Я виноват перед вами в том, что сразу не сказал, чем занимаюсь. Не случилось бы такого… недоразумения.
Она поежилась – так мало подходило это слово к тому, что случилось.
Острые метельные льдинки таяли на ее платке, стекали на лоб холодными каплями, блестели и на меховом воротнике его кожаной куртки. Когда-то Яша приглашал ее в синематограф, и такая одежда была на летчиках из документальной хроники…
– Вы не можете знать, что вам поручат, – сказала Вероника. – Вы работаете на них.
– Я работаю на себя.
– За работу платят. – Ей показалось, она не слова выговаривает, а гвозди вколачивает. – Кто и за что платит вам?
– Ясность вашего ума вызывает
– Благодарю. Так за что же?
– Мне платит это государство за сведения, которые я получаю для него в других государствах.
– То есть вы шпион? – изумленно спросила Вероника. – И тот, в кабинете, что назвал вас товарищем Сергеевым, даже не знает вашего настоящего имени?
Он вдруг улыбнулся той улыбкой, от которой у нее замирало сердце. Если бы не только улыбнулся, но и рассмеялся сейчас – так, чтобы в глазах будто льдинки рассыпались, – она, наверное, бросилась бы ему в объятия.
Хорошо, что ограничился только улыбкой.
– Так ребенок спросил бы, – сказал он. – Да, пожалуй, шпион. Если отбросить мишуру идей, которыми это декорируют.
– Но… зачем же вы стали этим заниматься? – чуть слышно проговорила она. – И для кого!..
– Такие вещи всегда делаются для того, кто может платить, вы правы. И, надеюсь, не произнесете сейчас ни единого пошлого слова. Все, что я знаю в вас, позволяет мне на это надеяться. – Он поморщился. – Нищета унизительна. Это не отсутствие еды только. Это то, что превращает человека в ничтожество. Заставляет забывать себя.
– Но…
– Это именно так и никак иначе. Испытал и больше не позволю себе пережить подобное.
– Но почему же вы испытывали нищету?.. – все-таки спросила она. – Ведь вы… могли бы работать.
– Кем, позвольте поинтересоваться? – усмехнулся он. – Советским служащим? Или нэпманом, у которого отнимут кавярню скорее рано, чем поздно?
– Но ведь не обязательно здесь! – воскликнула Вероника. – Ведь вы жили в Англии, в Париже, вы…
– В Англии-то я нищету как раз и попробовал. – Морщинка резче обозначилась в углу его губ. – Когда умер отец и выяснилось, что все деньги он с классическим эгоизмом рантье спустил так же, как и дом, то есть ни жить мне негде, ни продолжать учебу не на что… Я в Париж и отправился. И очень скоро убедился, что единственный честный заработок, на который могу рассчитывать, – на заводах Рено. Вы хорошо представляете, что такое конвейер? Через месяц перестаешь понимать, зачем вообще живешь. Еще немного, и завербовался бы в Иностранный легион, да, по счастью, вовремя одумался. Я не могу быть солдатом, это мне поперек горла. А в Германии и вовсе никакого заработка нет. Европа наводнена такими, как я. С паспортами несуществующей, всеми презираемой империи. – Его глаза сверкнули. – Лучше ежедневно рисковать жизнью, чем ежедневно превращать ее в ничто.
Он горел волнением, странным, ледяным. И не волнением даже, а чем-то сродни ярости.
– Чьей жизнью лучше рисковать? – спросила Вероника.
Артынов словно споткнулся. Потом, глядя ей в глаза, ответил медленно и ясно:
– Вашей жизнью я не рискну никогда. Мне довольно того поля на границе.
Теперь они молчали оба. В гулком пространстве парадного Вероника слышала сердцебиение. Его, ее? Она не знала.
Артынов первым нарушил молчание.
– Поедемте со мной в Москву, – сказал он. – Я приехал только за вами. – И добавил быстро, чтобы она не успела возразить: – Если вы волнуетесь за доктора… С ним здесь ничего не станется. Это действительно было недоразумение, ошибка заезжего хвата. На вашего Цейтлина весь минский истеблишмент молится, чтобы лечил их драгоценные желудки и нервы. – Он замолчал. Горло его судорожно дернулось. Потом произнес: – Вы правы, мне противно находиться с ними рядом. Не позднее как через месяц я буду за границей. Поедемте со мной, прошу вас.
– Продолжите работать на них в Европе?
– Вас это никак не коснется. Чем угодно готов поклясться.
Она не могла больше видеть в его глазах то, что видела в них сейчас.
– Ты обманываешь себя, Сережа, – чуть слышно проговорила
Его рука, лежащая на лестничных перилах, побелела так, слово ее перетянули жгутом.
– Я тебя так люблю, что готов еще и не на это, – белыми же губами произнес он.
– Но ты слишком умен, чтобы себя обманывать. – Ей пришлось собрать все свои силы, чтобы ни руки его не коснуться, ни губ. – Не знаю, какой случай тебя с ними свел. Но они тебя уже из своих лап не выпустят. И избивать вынудят, и убивать. И оправдание ты этому для себя найдешь. А я не найду. Никогда. Ни для тебя, ни для себя.
Она понимала, что он вглядывается в нее так пристально, потому что видит каждую ее черту ясно, как и она видит его черты, весь его облик.
Он врезается сейчас в ее сознание, в ее память, в нее всю. И это единственный способ, которым он может остаться с нею. Единственное, что не разрушит ее и что поэтому для нее возможно.
Когда за Вероникой закрывалась дверь парадного, она не слышала ни движений Сергея, ни даже его дыхания. Но весь он был в ней, теперь уже навсегда, навечно, это она знала.
«Может быть, потом это сделается не таким острым. Перестану просыпаться в слезах. Буду работать. Жить день за днем. Буду спокойна и даже счастлива одна».
Все это – работа, будняя жизнь – могло сложиться в будущем так, могло иначе.
И лишь одиночество, бескрайнее, безграничное, было ей обещано наверняка и навсегда.
Часть II
Песчаная Роза
Глава 1
Ксения не поняла, не осознала, когда песок перестал пугать ее своей мертвой громадой. Хотя такое должно было запомниться. Папа говорил, что Геродот называл Сахару страной страха и жажды. Так и есть. И то, что она перестала ощущать естественный страх перед пустыней, ни о чем хорошем не свидетельствует.
В последний переход до оазиса она и жажды уже не ощущала. Привыкла. Кабир и говорил, что привыкнет, и злился, что на нее тратится слишком много воды. Но все-таки давал ей пить, сколько просила. Непонятно почему. Глядя со спины верблюда на дрожащие в раскаленном воздухе песчаные волны, Ксения думала, что сама не дала бы такой, как она, ни капли. Бросила бы в песках, никто бы и не заметил. Зачем такая бессмысленная, кому нужна? Ни единому человеку на свете.
Что ж, Кабир милосерднее к ней, чем сама она к себе. Дал большой кусок синей ткани, чтобы обернула голову, защищаясь от испепеляющего солнца. Такой тканью оборачивали голову все туареги, когда переходили через пустыню. Через неделю пути Ксения узнала, что лицо у нее приобрело такой же, как у них, оттенок индиго: краска въелась в кожу. Об этом сказала ей Дина, мать Кабира. На лице у Дины была татуировка, почему-то в виде креста, и она была главной в караване. Это удивило бы Ксению: ведь туареги мусульмане, и почему в таком случае крест прямо на лице, и как женщина может всем заправлять? Но удивляться она не могла уже ничему, все было ей безразлично. Хоть женщина пусть ведет их через проклятый Эрг, хоть сам черт, все равно.
Дина, впрочем, подчинялась все-таки мужчине. Вернее, не подчинялась, а слушалась мужчину. Если можно было назвать мужчиной существо, которое и на человека-то не очень походило. Старик, закутанный в рваные тряпки, был худ, как жила, обтянутая кожей, и слеп. Из-за слепоты его, собственно, и слушались. Когда кончились огромные, метров в триста высотой, песчаные дюны и такие же огромные глиняные башни, по которым караван сверял направление своего пути, то слепой унюхал – буквально унюхал, как животное, – тропу, по которой прошли верблюды предыдущего каравана, и они тоже двинулись по этой неразличимой тропе. Если бы не его обостренное обоняние, то, может, погибли бы в песках. Хотя Ксения не верила, что Дина, Кабир, его старший брат Абдаллах и две жены этого старшего брата могут погибнуть в Сахаре. Они были ее частью, и отличие их от песчаных дюн не было существенным, и друг от друга они отличались не более, чем отличаются друг от друга дюны.