Оливия и Смерть
Шрифт:
– Возьми текст! – крикнул ему вслед Патрик. – Если сможешь без подготовки, хотя бы негромко, веди партию Смерти.
Начали сначала. Актёры, почувствовав себя увереннее, изобразили нечто вроде пристойной вакханалии. Под конец Бертрам, вознесённый на руках друзей, спел строки, составлявшие его жизненное кредо:
– Не страшись того, что неизбежно,
Веруй в то, что Господом любим!
Неспокойна жизнь иль безмятежна -
Преклонись смиренно перед Ним.
Но когда предчувствья грозовые
Смертным холодом проникнут в кровь,
Пусть тебе припомнятся былые
Удаль,
Курц и прочие подхватили его слова с таким азартом, что, казалось, они уже представляют себя на премьере, а то и пуще – совсем вжились в роль. Рокот барабана, заглушивший их голоса, и низкий звон виолончельной струны обратили всех, кто был на сцене в немые статуи. И высокая фигура, выступив из правой кулисы, прошла мимо оказавшихся рядом людей, как мимо восковых экспонатов паноптикума.
Пабло шёл походкой победителя; наверное, так он совершал триумфальный круг по арене после особо удачного боя. Безупречная осанка тореадора делала его силуэт хрупким, зловещим в своей хрупкости… Впрочем, возможно, виной тому была музыка. За долю мгновения до того, как Пабло запел, Патрик уже знал, что сейчас произойдёт.
Низкий голос с иноземным акцентом, привычный к канте хондо и никогда не знавший изысканного насилия итальянских учителей, голос совсем не оперный в общепринятом смысле слова, но сильный и гибкий, богатый странными, экзотическими оттенками, лишённый той надорванной хрипотцы, которая характерна для многих испанских певческих голосов, лёг на музыку так легко и естественно, словно она была написана специально для него. Патрик замер, заворожённый и почти испуганный этим открытием, будто оно и впрямь несло в себе нечто гибельное. Лоффт, потрясённый, смог пробормотать только:
– Бог мой! И куда в него вмещается этакий голосина?
Сердце льва и голос чистого золота – два великолепных дара судьбы, которыми был наделён Пабло, вдруг показались Патрику слишком большим бременем для одного человека.
Смерть на сцене ликовала и звала Бертрама с собой.
Мариэнель опоздал на встречу почти на час. В другое время Патрик не тяготился бы этим, поскольку у доктора была беспокойная жизнь. Но сегодня поэт чувствовал себя особенно угнетённым, вынужденное ожидание мучило его, и он сидел как на иголках.
Им не впервой было встречаться в этой комнате, они давно облюбовали её для своих редких, но обстоятельных разговоров. Отношения, связывавшие их, можно было назвать приятельскими. Их мало что сближало в обыденной жизни, они походили друг на друга только внешне – оба невысокие, с оплываюшими фигурами, оба уже начали лысеть. Но в Мариэнеле, которому было уже изрядно за пятьдесят, всё ещё кипела деятельная натура, он был подвижен, опрятен, аскетичен и самолюбив, в то время как о лени, чревоугодии и волокитстве придворного стихотворца в городе ходили анекдоты.
И всё же их тянуло друг к другу, как, бывает, тянет даже недругов, если они подсознательно ощущают своё равенство.
Время шло, хозяин уже несколько раз заглядывал, спрашивая, не желает ли господин поэт приняться наконец за ужин. Мариэнеля всё не было. Патрик велел принести вина и сыра, затем отослал бутылку назад, решив, что выпьет позже, с Мариэнелем или без него. Он пожевал сыр, рассыпчатые комочки плохо лезли в горло, пересохшее от ожидания. Патрик снова кликнул слугу и заказал фрукты. Он написал записку Германии, извиняясь, что не может принести стихи сам, а посылает их с нарочным. Ему нашли мальчика, который служил здесь посыльным, а когда не бегал по поручениям, помогал на кухне. Патрик отдал ему письмо, мальчик исчез. Снова воцарилась напряжённая тишина, от которой ломило голову.
На какое-то время поэт всё же отвлёкся, потому что стихи, записанные им для старушки-приживалки, напомнили ему о Марселе. Патрик не ждал вестей от друга – он был уверен, что Марсель мёртв. Поэт сам не смог бы объяснить, откуда взялась эта твёрдая убеждённость, просто вот уже несколько лет подряд, думая о Марселе, он ощущал в груди сосущую пустоту. Мир вокруг продолжал суетиться, смеяться и плакать, пёстрая жизнь текла своим чередом, но не было того, кто прежде читал огненные слова на стенах этого вечного неумолкающего балагана.
Марсель умер, пламя погасло, бенгальские тигры осиротели. Патрик оплакал их всех и продолжал ходить на обеды, посещать приёмы, улыбаться, кланяться, волочиться за дамами и лечить свою печаль марочными снадобьями из местных погребов.
Он сидел, грызя одно за другим кисловатые яблоки, и когда корзинка уже почти опустела, а скулы начало сводить оскоминой, всё-таки послал за вином. В комнату сперва вплыл поднос с бутылкой и двумя стаканами, затем несущий его прислужник, а затем доктор собственной персоной. Вид у Мариэнеля был усталый, но по его невозмутимому лицу нельзя было определить, в каком он настроении.
– Я задержался, – флегматично признал он, поздоровавшись и устраиваясь за столом. Патрик наконец сделал знак нести еду. – Но теперь у меня гораздо больше новостей и они гораздо определённее, чем утром, когда я посылал к вам слугу с запиской. Чем нас нынче потчуют? Во дворце мне поднесли вина, но от ужина я отказался.
Они поговорили о погоде и намечающихся приёмах, пока хозяин и один из слуг накрывали на стол. Потом помолчали, давая Мариэнелю утолить первый голод. Наконец доктор откинулся на спинку стула и взглянул Патрику прямо в лицо. Он, как и Вальтер, не был любителем долгих предисловий.
– Оттон умирает.
Сердце Патрика остановилось, а затем понеслось вскачь.
– Печень?
Короткие сильные пальцы доктора выбили на скатерти подобие воинственного марша.
– Это было первое, о чём я сам подумал. Нет, не печень. А также не язва и не заворот кишок. Хирургия здесь бессильна. Я склонен думать, что вообще уже ничего не поможет, я могу только дать ему что-нибудь, притупляющее боль. Что и сделал ещё вчера.
– Сколько ему осталось?
– Считанные дни. Два-три – самое большее. Сегодня он выглядит значительно хуже, чем вчера, а завтра, наверняка, будет выглядеть просто ужасно. Убей Бог, не пойму, что он мог съесть такого…