Оливия Киттеридж
Шрифт:
Ребекка смотрела в окно — в ночную тьму.
— Потом я перешла в девятый класс, и отец решил, что церковь не должна больше тратиться на экономку для нас, и я стала сама готовить. Я готовила специальные блюда для него, практически насквозь пропитанные сливочным маслом. Ох, господи! — вздохнула она.
— Ух ты! — воскликнул Дэвид. — Вот это да! Смотри, его уже разрубило. Жуть!
— Могу поспорить, что по закону это делает меня чем-то вроде преступницы.
— Что такое, солнышко? — спросил Дэвид. Но Ребекка не повторила того, что произнесла. Дэвид погладил ее ступню. — Мы наших детей по-другому станем воспитывать. Не беспокойся.
Ребекка и тут ничего не сказала.
— Замечательный фильм. — Дэвид сел поудобнее, опершись о ее ноги. — Просто замечательный. Через минуту
В баре что-то происходило. Три полицейские машины въехали на парковку, и мигалки их не были выключены — они сверкали и тогда, когда полицейские скрылись в помещении бара. Ребекка ждала у кухонного окна, а отсветы полицейских огней бежали по ее плечу, по полу кухни. Двое полицейских вышли из бара с человеком между ними, руки его были завернуты за спину. Его поставили спиной к машине, и один из полицейских сказал ему: «Вы имеете право хранить молчание. Все, что вы скажете, может быть использовано против вас в суде. — Тон полицейского не был ни добрым, ни недобрым, но голос его звучал четко и ясно. — Вы имеете право пригласить адвоката. Если вы не можете оплатить услуги адвоката, вы имеете право воспользоваться услугами адвоката, назначенного вам». Это звучало как стихи, точно так — как стихи — звучит на слух Библия, если вам ее правильно читают.
Вскоре из бара вышел третий полицейский, и почти сразу они усадили того человека на заднее сиденье, а потом все три машины уехали. Теперь, без их вспыхивающих огней, кухня казалась темной. Ребекка смогла разглядеть маалоксную ложку у угла раковины, несколько пятнышек на ней поблескивали белым. Довольно долго Ребекка сидела у кухонного стола в темноте. Она представляла себе приемную врача, улицы, по которым проезжал автобус, чтобы добраться туда. В городке Мейзи-Миллз никакие автобусы ночью не ходят. Ей понадобится чуть ли не полчаса, чтобы дойти туда, подумала она. «Если не можешь в чем-то разобраться, следи не за тем, что думаешь, а за тем, что делаешь», — как-то сказал ей Джейс.
Она внимательно следила за тем, как берет из-под раковины растопку для барбекюшницы, кладет ее в рюкзачок. Следила за тем, как тихонько вытаскивает из ящика для своего белья старые мамины открытки. На кухне она разорвала каждую из них пополам, и, когда она это сделала, изо рта у нее вырвался какой-то негромкий звук. Она и их положила в рюкзак. Потом положила туда же рубашку, которую заказывала для Дэвида, и остатки журнала, где увидела объявление о ней. Положила в карман пальто две зажигалки для сигарет.
Осторожно спускаясь по лестнице в холл, она повторяла в уме: «Вы имеете право хранить молчание. Вы имеете право… Вы имеете право… Вы имеете право…»
Арест стоит того, если они так это формулируют.
Река
Накануне — на парковке у библиотеки — Оливия чуть было не наехала на него задом, и, хотя он не закричал, он поднял руку, как бы желая оттолкнуть от себя машину, а может быть, просто от неожиданности. Во всяком случае, Оливия сумела вовремя нажать на тормоз, и Джек Кеннисон, не взглянув на нее, пошел дальше к своей машине — маленькой, красной, сверкающей, — стоявшей на несколько футов дальше.
«Урод старый!» — подумала Оливия.
Джек Кеннисон был высокий человек с большим животом, сутулыми плечами и — как она считала — с надменно-скрытной манерой держать голову, чуть вытянув ее вперед, чтобы ни на кого не глядеть. Он учился в Гарварде, жил в Нью-Джерси, преподавал то ли в Принстонском университете, то ли еще где-то, Оливия не знала точно, но несколько лет тому назад он ушел на пенсию, и они с женой поселились в доме на краю небольшого поля, который построили здесь, в городе Кросби, что в штате Мэн. В те дни Оливия как-то сказала мужу: «Глупость какая — всаживать такие деньги в дом, который даже не у воды!» И Генри согласился. Ей было известно, что Джек Кеннисон окончил Гарвард, по той причине, что официантка в кафе у марины говорила, что он всем об этом сообщает.
«Как противно», — сказал Генри с искренним отвращением. Им самим не пришлось разговаривать с Кеннисонами, они лишь проходили мимо них в городе
«Думаю, она всю жизнь проводит, пытаясь как-то сгладить его невоспитанность», — говорила Оливия, и Генри кивал. Генри не всегда так уж горячо встречал новоприбывших — летних отдыхающих или тех, кто выходил на пенсию и приезжал на побережье провести оставшиеся дни под косыми лучами северного солнца. Обычно это были люди с деньгами, и часто — с раздражающей убежденностью в неотъемлемом собственном праве. Например, один из новоприбывших счел себя вправе опубликовать в местной газете статью, где высмеивались местные жители: утверждалось, что они холодны и отстраненны. А еще была женщина, которая, по слухам, спрашивала у своего мужа в магазине Муди, почему это все жители в этом штате толстые и почему все они кажутся умственно отсталыми? Тот, кто эту историю рассказывал, утверждал, что та женщина была еврейка из Нью-Йорка, так что тут еще был и такой подтекст. Даже сейчас оставались люди, которые скорее предпочли бы поселить у себя в городе мусульманскую семью, чем терпеть оскорбления от евреев из Нью-Йорка. Джек Кеннисон не был ни тем ни другим, однако он был не местный житель и имел надменный вид.
Когда официантка из кафе у марины доложила, что у Кеннисонов есть дочь-лесбиянка, которая живет в Орегоне, и что мистер Кеннисон не желает с этим примириться, Генри сказал: «Ох, это нехорошо. Нужно принимать своих детей такими, какие они есть, какими бы они ни были».
Разумеется, Генри не пришлось подвергнуться такому испытанию: Кристофер не был голубым. Генри прожил достаточно долго, чтобы застать развод сына с женой, но обширный инсульт вскоре после этого, — Оливию никто никогда не убедит, что не в результате этого, — парализовал Генри и не позволил ему узнать, что Кристофер снова женился. Генри умер в инвалидном доме до рождения внука.
Прошло полтора года, а у Оливии все еще при мысли об этом сжималось сердце так сильно, что она казалась себе пакетиком кофе в вакуумной упаковке: вот и сейчас она судорожно вцепилась в руль машины и наклонилась вперед в мерцающем свете зари, вглядываясь сквозь лобовое стекло. Она выехала из дому, когда было еще темно — Оливия часто так делала, — и рассветало обычно уже на извилистой, обрамленной деревьями дороге в город: ехать ей надо было двадцать минут. Каждое утро происходило одно и то же: долгая поездка на машине, остановка у пончиков «Данкин-донатс», где девушка-филиппинка помнила, что Оливия любит, когда ей в кофе добавляют лишнюю порцию молока; там Оливия брала газету и несколько пончиков без начинки (она обычно просила три, но официантка всегда подбрасывала один лишний) и возвращалась в машину почитать газету и скормить пару пончиков собаке на заднем сиденье. К шести часам, как она полагала, становилось уже безопасно пройти по пешеходной дорожке вдоль реки, хотя она никогда не слышала о каких-нибудь неприятностях на тропе. В шесть утра там прогуливались, главным образом, люди пожилые, и можно было пройти хорошую милю, прежде чем кто-то попадется тебе на глаза.
Оливия поставила машину на усыпанной гравием парковке, достала из багажника кроссовки, влезла в них, затянула шнурки и отправилась в путь. Это была самая лучшая и единственно терпимая часть дня. Три мили в одном направлении, три — в обратном. Ее единственной надеждой было то, что такое ежедневное упражнение сможет продлить ей жизнь. «Пусть она будет быстрой», — в этот миг подумала она, имея в виду смерть. Мысль эта приходила ей в голову по нескольку раз в день.
Оливия прищурилась. Близ каменной скамьи, в конце первой мили, на тропе лежало скорченное человеческое тело. Оливия встала как вкопанная. Человек был стар — это она смогла разглядеть, сделав несколько осторожных шагов поближе к нему, — лысеющая голова, большой живот. Боже милосердный! Она ускорила шаг. Джек Кеннисон лежал на боку, поджав колени, как будто он просто решил тут вздремнуть. Она наклонилась к нему и увидела, что глаза его открыты. Глаза у него оказались очень голубые.