Опа! Опа! Опа!
Шрифт:
Петрухе казалось все время, что он ходит в мире по кругу, как тень в ночи, ненужный и невидимый.
Вот и сейчас, когда снег валил хлопьями размером с яйцо, когда ноги было не выдрать из сугробов, он тащился по полю у леса незнамо куда и зачем, и ящик за спиной весил как целая овца. Петруха сбился с пути. Дорогу в снегах он потерял еще утром, но, встретив хохочущих и пихающих по-братски лесорубов, он не сказал им ни слова и даже не поднял взгляда. И лесорубы его тоже не заметили, прошли мимо куда-то наискось. Когда Петруха двинулся было следом, понадеявшись, что местные
Петруха остановился.
Тут – сияющее поле до горизонта. Там – сосновый лес, трескучий и загадочный. И ни души вокруг. А впрочем, и в толпе Петрухе всегда казалось, что кругом ни души…
Думать было нечего. Петруха попер дальше, но метель разошлась такая лютая, что он и сам не понял, как попал в лес. Ветер бросался снежными покрывалами, деревья вели хороводы, все выло и свистело по-разбойничьи. Петруха почувствовал себя лишним в этом мире великанов и вечных сил природы, он почувствовал себя муравьем, последним муравьем на земле.
Кое-как пробираясь сугробами, он наткнулся на лесную избушку. Петруха ткнулся в нее лбом и поскорее ввалился в двери. Внутри – никого. Холодная, давно нетопленая печь, холодная лавка, холодный стол с кривыми ножками и табуретка – вот и все. Да где-то пищат сонные грызуны, недовольные незваным гостем.
Петруха свалился на лавку и, дыша через силу, нашел в ящике с музыкальными инструментами сухую лепешку. Струи снега вихрились в щелях ставен и у продырявленной кое-где крыши. В углу, в паутине, валялся лук, стрелы и силки, но похоже, что в эту охотничью избу давно никто не заглядывал. И когда Петруха снял с ящика одеяло и собрался развалиться на полке, снаружи, среди грохота и треска, послышались шаги.
Петруха замер, приподнялся. Шаги обошли избушку по кругу, нервные какие-то, резкие. И, что странно, когда они слышались где-то за печкой, внезапно растворилась дверь в другой стороне дома. На пороге стояла такая безобразная ведьма, что Петруха застыл от страха!
Что это была за бабка! Один глаз большой, другой – маленький и навыкате, нос крючком, щетинистый весь, бугристый, зубы торчат наружу, острые, как иглы. Руки старухи дергались беспрестанно и были такие длинные, что доставали почти до пола; пальцы -кривые кинжалы. Одна нога куриная, другая – деревянная. Волосы бело-серые, как грязный снег, клочковатые, а в копнах нечесаных – колючки и шишки. Одета бабка была в лохмотья, спутанные и связанные из обрывков каких-то древних тряпиц, еще более ветхих, чем сама укутанная в них ведьма.
– Гой еси, добрый молодец, – прокряхтела она. – Кхе!
– Э, – выдавил из себя Петруха и вжался в дальний угол, к печке.
– Э, – передразнила старуха и закрыла за собой дверь.
Метель снаружи как-то резко замолкла, и в полумраке охотничьей избы стало тихо и душно. Щели в ставнях залепило льдом, на столе и стенах появился иней. Петруха хотел было дернуться к ящику с инструментами, схватить там хоть что-нибудь, хоть шамейху, или нож, но его сковал холод, и он не шевельнулся, а лишь смотрел на страшную бабку во все глаза. Ведьма стукнула деревянной ногой и села на стул.
– Каких городов будешь, добрый молодец? – спросила она ехидно. – Каких стран заморских, каких рек-океанов? Каких отцов сын? Кхе…
– Э, ведьма, – прошептал Петруха и сдвинул брови, – двоим нам в этой избушке не вместиться. Пойду я своей дорогой, а ты не смотри мне вслед.
– Кхе… Мне и на полке скошенной места хватит, а ты можешь в печке переночевать, кхе… – бабка ухмыльнулась. – Не съем я тебя, человек, не покусаю, а люди метели тебя, сахарного, понесут, поведут, ветками и колючками на клочки изорвут.
Ведьма скривилась и вдруг вынула из носа маленькую змейку, зашептала ей что-то на своем языке, а потом опустила на пол. Змейка заизвивалась и влезла в печку, а мгновение спустя там загорелся белый, совсем не горячий огонь. Видя замешательство Петрухи, старуха снова усмехнулась, но горько и беззлобно.
– Нечем мне тебя угостить, добрый человек, – сказала она, – сама уже лет восемь ничего не ела. Возьми хоть косточку погрызи, не говори потом, что ведьма встретилась жадная.
Старуха сунула руку в лохмотья и положила на стол звериную кость. Размером кость была с кулак, замерзшая, как льдинка.
Петрухе стало совестно, он полез в ящик с инструментами и достал разломанную лепешку. Кусок протянул бабке.
– Возьми, ведьма, – пробормотал он. – Музыканту и кость угощение, а лепешка – настоящий пир.
Он подумал, что она, эта трухлявая ведьма, эта клыкастая образина, похожа на него своим одиночеством, и увидь он себя хотя раз в зеркало, быть может, нашел бы там такое же чудище, и, быть может, он вызывает в людях такой же страх и такое же отвращение, как эта старуха у него.
Поэтому он вынул из ящика пузырек самогона, который ему дали в какой-то деревне лет пять назад, и тоже поставил на стол.
– Кхе, сынок, – сказала бабка, – такой стол, да без мяса, – ведьма с загадочным прищуром посмотрела на Петруху и снова кхекнула.
Петруха скривился весь и лицом и телом и снова влез в угол.
– Всего не съем, не пужайся, молодец, – добавила ведьма, все больше веселясь, – разве среди ночи какой пальчик откушу, коли совсем оголодаю. Или другую еще забавину…
– Подавишься, бабка, – пролепетал Петруха.
Ведьма улыбнулась так, что торчащие ее как попало клыки разъехались к ушам, но улыбка вышла и не веселая, и не злая, а какая-то тихая и уставшая.
Старуха посмотрела кругом себя, подошла к печке, сунула руку в пламя и достала откуда-то из горнила камешек льда. Между пальцев лед превратился в змейку, и она юркнула под трухлявую одежду. Ведьма покосилась на музыканта, потом на его добро на кровати.
– Гусляр ты, лирник? – произнесла старуха, внезапно вынула один глаз из глазницы, взяла его пальцами и покрутила над ящиком с музыкальными инструментами.
– Музыкант я, ведьма, – сказал Петруха, – твои духи для меня – что муравьи.