Опальный принц
Шрифт:
— Доми, когда будете ее класть, не вынимайте подгузничка. Девочку немного слабит.
Внезапно Папа поднял голову и в упор поглядел на Пабло, словно пытаясь прочесть его мысли,
— В воскресенье вам прикалывают значки, — сказал он. — Не забудь: на стадионе, в одиннадцать. Это будет великолепная церемония3.
Пабло густо покраснел и пожал плечами. Папа добавил:
— Кажется, тебе это не по душе?
Пабло снова пожал плечами, теперь уже покорно. В разговор вмешалась Мама:
— А тебе не пришло в голову спросить, хочет ли он? Совпадают ли его взгляды с твоими? Пабло уже исполнилось
На лице Пабло выражалось смятение. Папа смотрел на него все с большим раздражением.
— Взгляды? — переспросил он. — Полагаю, что его взгляды не отличаются от моих. А кроме того, это вопрос не столько взглядов, сколько интересов.
Он не спускал глаз со своего первенца, но Пабло не разжимал губ. Заговорил Маркос, и совсем некстати:
— Папа, расскажи нам о войне.
— Видишь? — сказал Папа. — Эти думают по-другому. А что бы тебе хотелось услышать о войне? Мы боролись за святое дело. — Он пристально и многозначительно взглянул на Маму. — Или нет?
— Тебе лучше знать, — ответила Мама. — Чаще всего эти вещи видишь такими, какими бы тебе хотелось их видеть.
— Война, — сказал Кико и отвернул крышечку у тюбика. — Это пушка. Бу-у-м!
Глаза Хуана округлились.
— А ты был на стороне хороших? — уточнил он.
— Ну конечно. Разве я плохой?
Хуан улыбнулся и облизал губы. Потом сказал:
— Я тоже хочу идти на войну.
— Ты не умеешь, — сказал Кико.
Папа усмехнулся.
— Это очень просто. На войне у тебя только две заботы: как бы убить и как бы тебя не убили.
— Очень поучительно, — сказала Мама и обратилась к Виторе: — Выжмите для мальчика сок из двух апельсинов.
Сделав скучающее лицо, Папа продолжал:
— Вот мир — это тоска: телефоны, биржа, препирательства с рабочими, визитеры, ответственность руководителя… — Его блуждающий взгляд вдруг снова сосредоточился, упав на Пабло. — А ты что думаешь обо всем этом? — сурово спросил он.
Пабло опять залился краской и пожал плечами. Он еще ниже склонил голову над тарелкой с десертом.
Папа вспыхнул:
— Да ты что, язык проглотил? Не можешь сказать да или нет, «это мне нравится» или «это мне не нравится»?
Хуан не мог уследить за сменой папиных настроений. Его мысли бежали в одном направлении. Он нетерпеливо спросил:
— Папа, а ты убил много плохих?
Папа спросил у Мамы, кивнув на Пабло:
— Конечно, без тебя тут не обошлось, да?
— Ну скажи, папа, — настаивал Хуан.
— Много, — ответил Папа, не глядя на него.
— Ты прекрасно знаешь, что я в это не вмешиваюсь, — возразила Мама. — Но мне думается: а вдруг Пабло считает, что гораздо благороднее положить уже конец состоянию войны?
— Больше ста? — спрашивал Хуан.
— Больше, — сказал Папа, продолжая смотреть на Маму. — Может быть, это ты так считаешь?
— Может быть, — сказала Мама.
Кико засмеялся и тоже сказал: «Может быть», глядя на Хуана, и еще раз повторил: «Может быть», и опять засмеялся, но тарелка, которую Папа швырнул поверх его головы, уже летела к дверям и, упав на пол, с грохотом раскололась на мелкие части. В этот грохот влился зычный папин голос.
— А, дьявол, поговори с этой бабой! — орал он. — Такого бы не было и в помине, если бы мы не цацкались с твоим папочкой, а вовремя заткнули бы ему рот.
3 часа пополудни
Мама села в кресло против Папы. Их разделял низенький столик с номером «Пари-матч» и зеленой пепельницей из Мурано, в толстом стекле которой стыл зимний пейзаж. Витора сметала в совок осколки разбитой тарелки, и в шорохе щетины, скользившей по натертому полу, было что-то успокаивающее. Один за другим входили в гостиную Мерче, Пабло и Маркос, в пальто, с портфелями в руке. Все они сперва целовали Маму — «До свидания, дети», потом Папу — «Всего вам хорошего», а Пабло, перед тем как выйти из комнаты, вытянулся и глухо сказал: «Я пойду в воскресенье», Папа ответил: «Хорошо», но не взглянул на него, Пабло ушел, и в комнате опять наступила тишина. Витора уже собрала осколки фарфора и вошла в комнату, неся на серебряном подносе две дымящиеся чашечки, между которыми стояли серебряные молочник и сахарница с ручками в виде изогнувшихся змей. «Джунгли», — сказал себе Кико почти беззвучно. Он смотрел, как Витора, наклонясь, ставила поднос на низенький столик, а потом перевел взгляд на Папу — тот сидел, задумчиво глядя поверх маминой головы на что-то, невидимое мальчику. Витора выпрямилась у маминого кресла, уронив вдоль боков руки с искривленными пальцами.
— Сеньора, — робко спросила она, — налить вам молока или унести назад?
— Без молока, спасибо, Витора, — ответила Мама.
Кико нахмурился, посмотрел на Витору, потом на Маму и наконец на Папу, который с деланным безразличием помешивал сахар крохотной серебряной ложечкой.
Мальчик качнул головой и подошел к матери.
— Мама…
— Что тебе?
— Витора сказала «зад», — произнес он едва слышно.
— В этом доме, — ответила Мама, — многие говорят неподходящие вещи. А потом мы удивляемся, почему дети произносят то, что не следует.
Кико прикусил нижнюю губу и посмотрел на Папу — тот подносил чашечку к губам, глядя поверх нее блуждающим взором.
— Папа, — спросил он. — Поставишь мне пластинку?
Папа стукнул чашечкой о блюдце. Быстро и привычно облизал губы. Кулаки его сжались.
— Еще пластинку? — сказал он. — Мало тебе было пластинок? Видишь ли, Кико, в этом мире у каждого есть своя пластинка, и если человек не будет ее крутить, он просто лопнет, понимаешь? Но это еще не беда, сынок. Беда, когда у тебя нет своей пластинки и ты повторяешь, как попугай, то, что всю жизнь слушал на чужой. Вот это беда, тебе ясно? Не быть личностью. Ты — Кико, а я — это я, но если Кико хочет быть мной, тогда Кико — пустое место, нуль, никто, бедняга без имени и без фамилии.
Кико широко раскрыл глаза. Папа вытащил золотой портсигар, трижды постучал сигаретой по низенькому столику, закурил и, наслаждаясь, откинул голову на спинку кресла. Кико посмотрел на мать. Она сказала ему непривычно ласково:
— Кико, сынок, если ты в жизни приучишься замечать соломинку в чужом глазу и не видеть бревна в своем, ты конченый человек. Прежде всего ты должен научиться быть беспристрастным. А потом — терпимым. Есть люди, считающие, что они — ходячая добродетель и все, что не соответствует их образу мыслей, заключает в себе посягательство на священные принципы. Мнения других — случайны и непостоянны; мнения их самих — неприкосновенны и неизменны. Если ты примешь их образ мыслей, ты станешь личностью; если же нет — окажешься ничтожеством, понимаешь?