Операция «Шейлок». Признание
Шрифт:
На процессе назревали разногласия между председателем суда Довом Левиным — мрачным, седовласым, лет шестидесяти с лишним — и адвокатом-израильтянином Йорамом Шефтелем. Я не мог понять, о чем спор, потому что мои наушники барахлили, и вместо того, чтобы пойти их сменить и, возможно, лишиться места, я остался сидеть, где сидел, и, не понимая ничего в этом конфликте, подмечал, что диалог судьи и адвоката на иврите становится все напряженнее. Слева от Левина на помосте сидела женщина-судья — дама средних лет, в очках, с короткой стрижкой; под мантией виднелась мужская рубашка с галстуком. Справа от Левина сидел маленький бородатый судья в кипе, этакий любящий своих внуков дед, с проницательным лицом, примерно мой ровесник, единственный ортодокс в этой судейской коллегии.
Я видел, что слова Левина все сильнее раздражают Шефтеля. Днем раньше я прочел в досье Демьянюка, что этот адвокат — приверженец цветистого, страстного стиля. Театрально-наигранное усердие, с которым он отстаивал невиновность клиента, особенно в контексте страшных показаний очевидцев-узников, похоже, не красило Шефтеля в глазах его соотечественников; собственно,
Из-за спора с Шефтелем Левин объявил обеденный перерыв досрочно. Я вскочил вместе со всеми, когда судьи встали со своих мест и сошли с возвышения. Со всех сторон старшеклассники ринулись к выходам; за ними, чуть менее проворно, устремились солдаты. Через несколько минут в зале осталось, там и сям, не более тридцати зрителей; в основном они, сбившись в кучки, тихо переговаривались, остальные просто сидели поодиночке, молча, словно прикованные к креслам немощью или погруженные в транс. Все они были старики — пенсионеры, подумал я вначале, у них-то есть время, чтобы ходить на заседания регулярно. Затем сообразил, что это, верно, и есть уцелевшие узники. А каково им видеть всего в нескольких метрах от себя молодого мужчину с усиками, в опрятном сером костюме — по снимкам в газетах я узнал в нем двадцатидвухлетнего сына Демьянюка, Джона-младшего, того самого, который громогласно уверял, что его отца оболгали, и в интервью здешней прессе провозглашал, что его отец абсолютно и полностью невиновен в каких-либо преступлениях? Разумеется, эти старики не могут не узнать Демьянюка-младшего: я читал, что на начальном этапе процесса сын, по просьбе семьи, сидел на помосте прямо за спиной отца, его было отлично видно, даже я, человек тут новый, приметил его: Демьянюк несколько раз за утро бросал взгляд сверху на первый ряд, где сидел Джон-младший, и, беззастенчиво зевая, давал понять сыну, до чего ему надоели все эти утомительные прения юристов. Я вычислил, что Джону-младшему было не больше одиннадцати-двенадцати лет, когда миграционная служба США впервые заявила, что его отец — «Иван Грозный». В детстве мальчик думал, как и многочисленные другие дети-счастливчики, что его имя не более примечательно, чем любое другое, да и жизнь его такая же, как у всех, и это классно. Что ж, он никогда не сможет снова поверить в это: отныне и навеки он — полный тезка того Демьянюка, которого евреи судили перед всем человечеством за ужасное преступление, совершенное кем-то другим. Возможно, процесс восстановит справедливость, но теперь, подумал я, уже дети Демьянюка ввергнуты в пучину ненависти — проклятие возобновилось. Неужели ни один бывший узник во всем Израиле не подумывает убить Джона Демьянюка-младшего, отомстить виновному отцу, отыгравшись на его ни в чем не повинном сыне? Неужели никто из тех, чью семью истребили в Треблинке, не подумал, что надо бы его похитить, а затем калечить — постепенно, по кусочку, по сантиметру, — пока Демьянюк, сломавшись, не сознается в суде, кто он такой? Неужели ни один бывший узник, доведенный до безумной ярости беспечными зевками обвиняемого и его безразличным пережевыванием жвачки, неужели ни один скорбящий, гневный, надломленный узник не ослепнет от ярости настолько, чтобы возомнить, будто пытка сына — лучший способ вырвать признание у отца, чтобы счесть неприкрытое истребление следующего поколения самым справедливым и самым соразмерным воздаянием?
Вот какие вопросы я задавал сам себе, когда увидел, как этот высокий, стройный, ухоженный молодой человек стремительно направляется вместе с тремя адвокатами к главному выходу — меня поразило, что, как и Шефтель, тезка Демьянюка, его наследник и единственный сын, собирается выйти на иерусалимские улицы без какой-либо охраны.
* * *
Снаружи тем временем резко переменилась погода. Солнечный зимний день стал сам на себя не похож. Разразился страшный ливень, сильный ветер гнал перед собой дождевые струи, застилая от глаз все вокруг — только первые ряды машин на автостоянке у конференц-центра еще можно было рассмотреть. В фойе и на пешеходной дорожке под козырьком столпились люди, пытаясь понять, как же теперь выйти наружу. И только оказавшись в этой толпе, я вспомнил, кого пришел искать, — колоссальный массив подлинных ужасов начисто вытеснил мою пустяковую, только меня касающуюся неприятность. То, что я ринулся на охоту за самозванцем, теперь показалось мне даже не безрассудством, а чем-то намного похуже — каким-то временным умопомешательством. Я испытал стыд за себя, а заодно новый приступ омерзения: как гадко, что я вступил в диалог с этим источником мелких неудобств — так сумасбродно, так глупо клюнул на его удочку! Какой ерундой показались мне теперь розыски самозванца! Наполненный до краев всем, что я только что повидал, я решил найти своим силам достойное применение.
Я должен был встретиться с Аароном за обедом недалеко от улицы Яффо, в Доме Тихо[11], но ливень бушевал все сильнее, и я сообразил, что не успею добраться вовремя. Тем не менее, поскольку я только что сам себе велел не вставлять самому себе палки в колеса, я решил, что меня ничто — в буквальном смысле ничто — не остановит, а уж тем более какая-то непогода. Щурясь, высматривая такси за завесой дождя, я вдруг увидел, как Демьянюк-младший выскочил из-под козырька и юркнул вслед за адвокатом в распахнутую дверцу ожидавшей их машины. Идея: побегу-ка вслед и спрошу, не подбросят ли они меня в центр Иерусалима. Естественно, я не стал этого делать; а если бы сделал — меня ведь запросто могли бы принять за какого-нибудь самочинного еврея-мстителя и пристрелить на месте, верно? Но кто бы меня пристрелил? А вот Демьянюк-младший — легкая добыча. И неужели в этой толпе никто, кроме меня, не подмечает, что его можно было бы сцапать без труда?
Примерно в четырехстах метрах от центра, на возвышенности за автостоянкой находился большой отель, и я вспомнил, что видел его, когда подъезжал; и вот, отчаявшись, я все-таки вырвался из толпы под ливень и побежал к отелю. Спустя несколько минут, мокрый до нитки, зачерпнув полные ботинки воды, я стоял в холле отеля, высматривая телефон, чтобы вызвать такси, и тут кто-то тронул меня за плечо. Я обернулся и оказался лицом к лицу с другим Филипом Ротом.
3
Мы
— У меня нет слов, — сказал он. — Это же вы. Вы приехали!
Но это у меня, а не у него не было слов. У меня перехватило дух, и не только потому, что я только что бежал в гору, а буря хлестала меня водяными струями. Полагаю, до той секунды, когда мы встретились, я вообще-то всерьез не верил в его существование — по крайней мере, во что-то более вещественное, чем тот напыщенный голос в телефоне и откровенно дурацкий вздор в газетах. Увидеть, как он трехмерно материализуется в пространстве, измеримый, как клиент пошивочной мастерской, осязаемый, как профессиональный боксер на ринге, было не менее жутко, чем увидеть перед собой расплывающийся в воздухе призрак; ощущение жуткое, но одновременно электризующее, словно после пробежки под этим ливнем меня, чтобы вернее подействовало, облили антигаллюцинаторной холодной водой — выплеснули полное ведро прямо в лицо, как в комиксах. Потрясенный колдовской реальностью его ирреальности, а также ее полностью дезориентирующей противоположностью, я растерялся, не мог припомнить все планы: как себя вести, что говорить, — которые строил утром в такси, отправляясь на него охотиться; мысленно моделируя наш поединок, я упустил из виду, что, начавшись в реальности, этот поединок уже не будет мысленной моделью. А он… он заплакал. Обнимал меня обеими руками, не обращая внимания на то, что я весь мокрый, обнимал и плакал, причем не без драматизма — словно один из нас только что вернулся живым и невредимым, пройдя в одиночку, глухой ночью, через весь Центральный парк. Слезы радостного облегчения — а я-то воображал, что, увидев меня во плоти, он испуганно отпрянет и капитулирует.
— Филип Рот! Настоящий Филип Рот — наконец-то!
Он так расчувствовался, что содрогался всем телом, его восторг ощущался даже в том, как крепко он стиснул мои плечи своими ладонями. Только серией яростных толчков локтями мне удалось высвободиться из его объятий.
— А вы, — сказал я, слегка оттеснив его и попятившись, — вы, надо думать, подложный Филип Рот.
Он засмеялся. Но плакать не перестал! Эти идиотские, необъяснимые слезы вызвали у меня отвращение — даже еще более сильное, чем когда я мысленно строил модель нашего поединка.
— Подложный, о-о, по сравнению с вами — абсолютно подложный, ноль, никто, фикция. Просто не могу выразить, что это для меня значит! В Израиле! В Иерусалиме! Не знаю, что сказать! Не знаю, с чего начать! Книги! Эти книги! «Отпусти» — я ее перечитываю, это до сих пор моя любимая книга! Либби Герц и психиатр! Пол Герц и пальто! Я перечитываю старый номер «Дайэла» с «Сосудом любви»! Как сработано! Не в бровь, а в глаз! Ваши женщины! Энн! Барбара! Клэр! До чего же прекрасны! Простите меня, но только представьте себя на моем месте. Мне — и вдруг повстречать вас, да еще и в Иерусалиме! Что вас сюда привело?
На этот обескураживающий маленький вопросик, заданный без обиняков, я ответил… точнее, услышал со стороны, как отвечаю:
— Я тут проездом.
— Я вижу перед собой себя, — сказал он возбужденно, — но только это — вы.
Он говорил с преувеличенным чувством — наверно, это в его характере. Я видел перед собой лицо, которое вряд ли посчитал бы своим, если бы обнаружил, что сегодня утром оно смотрит на меня из зеркала. Это сходство могло обмануть кого-нибудь другого, кто со мной незнаком, кто видал меня только на фото или на каких-то газетных карикатурах, — особенно если лицо представлялось моим именем, но мне не верилось, что хоть один человек сказал бы: «Бросьте ваши шутки, на самом деле вы тот писатель», если бы оно представлялось мистером Нусбаумом или доктором Шварцем. Строго говоря, это лицо было красивее моего в общепринятом смысле: изготовлено не так халтурно, как мое собственное, подбородок вылеплен аккуратнее, нос не такой громадный и вдобавок, в отличие от моего, в отличие от стандартных еврейских носов, не уплощается на кончике. Я подумал, что в рекламе пластического хирурга он походил бы на фото «после операции», а я — на фото «до».