Операция «Шейлок». Признание
Шрифт:
— Что вы затеяли, друг мой?
— Я ничего не затеял, — ответил он, удивленный и задетый моим сердитым тоном. — И никакой я не подложный. Слово «настоящий» я употребил иронически.
— Что ж, я не такой красавчик, как вы, и не такой ироничный, и слово «подложный» я употребил в прямом значении.
— Эй-эй, поспокойнее, на самом деле вы не знаете, такой ли уж вы силач. Не обзывайтесь, ладно?
— Вы разгуливаете по городу, притворяясь мной.
Тут его губы снова раздвинулись в улыбке.
— А вы разгуливаете по городу, притворяясь мной, — ответил он каким-то омерзительным тоном.
— Вы эксплуатируете внешнее сходство, — продолжал я, — заявляя окружающим, что вы писатель,
— Мне не нужно ничего заявлять. Они моментально принимают меня за автора этих книг. Так всегда происходит.
— И вы просто не даете себе труда их поправить.
— Послушайте, вы позволите угостить вас обедом? Вы — и здесь! Какая встряска для моего организма! Правда, давайте-ка прекратим эти препирательства и где-нибудь, прямо здесь, в отеле, посидим и серьезно поговорим за обедом, а? Вы мне дадите возможность все объяснить?
— Приятель, я хочу узнать, что вы затеяли!
— А я хочу, чтобы вы узнали… — сказал он нежно и, словно Марсель Марсо в зените пошлости, театрально изобразил обеими руками, будто что-то утрамбовывает, намекая, что мне следовало бы уняться — не орать, вести себя как разумный человек, совсем как он. — Я хочу, чтобы вы узнали всё. Я всю жизнь мечтал…
— О нет, только не эти ваши мечты, — ответил я, разъяренный не только его игрой в простачка, не только тем, как он упорно старался не походить на того громоподобного Герцля-диаспориста, которым прикидывался ради меня в телефонном разговоре, но и тем, что эта голливудизированная версия моего лица так занудно умоляла меня успокоиться. Странно, но в тот момент этот сглаженный, подправленный вариант моих худших черт бесил меня никак не меньше, чем все остальное. Что всего ненавистнее нам во внешности тех, кто на нас похож? Мне лично было ненавистно его искреннее обаяние. — Прошу вас, только не надо смотреть на меня этим нежным трогательным взглядом славного еврейского мальчика. Ваши так называемые мечты! Я-то знаю, что вы тут замышляете, что происходит здесь между вами и газетчиками, так что перестаньте корчить из себя безобидного шлимазла.
— Но ведь и ваш взгляд чуть-чуть потеплел. Я знаю, что вы делали для других людей. Вы таите от публики добросердечные стороны своей личности — перед фотографами делаете сердитое лицо, даете интервью в манере «я вам не лох». Но за кулисами, как мне случайно стало известно, вы — добрейшая душа, мистер Рот.
— Послушайте, чем вы занимаетесь и кто вы такой? Отвечайте!
— Самый горячий из ваших поклонников.
— Вторая попытка.
— На большее я не способен.
— А вы все-таки попробуйте. Кто вы такой?
— Человек, который, как никто другой на свете, читает и любит ваши книги. Перечитывает не раз и не два — столько раз, что мне совестно признаться.
— Да-а, а передо мной вам в этом признаваться не совестно? Какой ранимый юноша.
— Вы смотрите на меня так, как будто я хочу вам польстить, но это правда — я знаю ваши книги вдоль и поперек. И вашу жизнь знаю вдоль и поперек. Я мог бы стать вашим биографом. Да я и есть ваш биограф. Оскорбления, которые обрушиваются на вас… они меня бесят до умопомрачения — мне больно за вас. «Случай Портного» даже не выдвинули на Национальную книжную премию! Книга десятилетия — а ее даже не выдвигали! Что ж, Сводос не был вам другом; в этом комитете он заправлял всем и отыгрался на вас по полной. Столько неприязни — просто не понимаю, как такое возможно. Подгорец — стоит произнести это имя, и во рту остается горечь. А Гилман — эти нападки на «Она была такая хорошая», сомнения в искренности такого романа. Утверждать, что вы пишете для сети «Уомрэт»[12], — об этой абсолютно честной книжечке!
Я рухнул в кресло, которое оказалось позади меня, и прямо там, в холле отеля, весь промокший и дрожащий в насквозь пропитанной дождем одежде, стал его слушать, а он пересказывал каждое оскорбление, которое только появлялось в печати, каждую атаку, которая когда-либо обрушивалась на меня и мои книги, в том числе такие беззубые выпады, что каким-то чудом про них позабыл даже я, какую бы злость они ни вызывали во мне четверть века назад. Казалось, джинн обиды вырвался из бутылки, в которой маринуется и консервируется писательская досада, и приобрел человекоподобный облик; то был плод кровосмесительной связи моих давнишних, расковырянных ран, пародийная копия моей сущности.
— …Капоте в шоу Карсона выдумал эту мерзость про «еврейскую мафию», «От Колумбийского университета до „Коламбиа пикчерз“»…
— Хватит, — сказал я и, резко оттолкнувшись от кресла, вскочил. — Я говорю серьезно: хватит!
— Я просто пытаюсь сказать, что вам нелегко живется. Я же знаю, для вас, Филип, жизнь — тяжкая борьба. Вы позволите мне называть вас Филип?
— Почему бы нет? Так меня зовут. А вас?
Улыбнувшись той улыбочкой маменькиного сынка, которую я охотно расколошматил бы кирпичом, он ответил:
— Простите, умоляю вас, простите, но меня зовут точно так же. Пойдемте перекусим. Может быть, — сказал он, указывая на мои ботинки, — вы пожелаете зайти в туалет и их вытрясти. Вы, дружище, вымокли до нитки.
— А вы — ничуть, — подметил я.
— Попросил подвезти, въехал на холм на машине.
Это ж надо? Попросил подвезти — как я думал попроситься в машину к сыну Демьянюка?
— Значит, вы были на процессе, — сказал я.
— Я провожу там каждый день, — ответил он. И добавил: — Идите-ка обсушитесь. Я займу столик в ресторане. Возможно, за обедом вы сможете успокоиться. Нам с вами есть о чем поговорить.
В туалете я нарочно медлил — думал, надо дать ему время, чтобы он успел вызвать такси и удрать, увильнуть от еще одной встречи лицом к лицу. Он заслужил похвалу за этот пусть и отвратительный спектакль: ведь даже захваченный врасплох, почти как и я, нашей встречей, он сумел ловко перехватить инициативу; он великолепно вжился в образ благожелательного, ничем не провинившегося слабака, который ударяется то в угодливую лесть, то в слезы, — образ намного более оригинальный, чем моя банальная актерская работа в роли возмущенной жертвы афериста. И все же, каков бы он ни был, моя материализация должна была стать для него более сильной встряской, чем его — для меня, и, наверно, теперь он хорошенько уяснил, что нагнетать напряженность опасно. Я предоставил ему время на то, чтобы он взялся за ум, дал стрекача и исчез бесследно; только после этого я, причесавшись и снова надев ботинки, из которых — из каждого! — вылилось полчашки воды, вернулся в холл, чтобы вызвать по телефону такси и поехать на обед с Аароном — я уже на полчаса опаздывал, — и моментально заметил, что у дверей ресторана стоит он: заискивающая улыбка — все та же, мои черты — еще более приукрашенные, чем раньше.
— Я уж думал, мистер Рот смотал удочки, — сказал он.
— А я надеялся, что так поступите вы.
— Отчего же, — спросил он, — мне бы вздумалось так поступить?
— А оттого, что вы замешаны в жульничестве. Оттого, что вы нарушили закон.
— Какой именно? Закон Израиля, закон штата Коннектикут или международное право?
— Закон, который гласит, что личность человека — его личная собственность и не может быть присвоена другим лицом.
— A-а, вы, значит, Проссера штудируете.