Операция в зоне «Вакуум»
Шрифт:
Тракт опустел. Горбачев глянул вниз. Там, за рябиновым кустом, с автоматом наготове, стоял Удальцов…
Удальцов стоял внизу. Мимо прошли каратели. Откуда? Сильва и Асанов остались на болоте…
Сжал бинокль зыбкими, добела напряженными пальцами.
На лесистой горе напротив Уорда уловил вдруг искристую вспышку. Звука выстрела не последовало. Поднял голову: солнце на месте. Значит, сверкнуло стекло или зеркало. Навел бинокль, увидел наблюдательную вышку, часового со стереотрубой — двадцатипятикратные увеличительные стекла, казалось, разглядывают в упор.
Скользнул вниз. Удальцов принял его
— Чего там хорошенького, Дмитрий Михалыч?
— Да ничего особенного, Паша. — Горбачев тщательно отряхивал фуфайку. — Насмотрел один поворот покруче. Недалеко, шагов четыреста. Там дорогу и перескочим. А окурок-то подбери, зачем зря мусорить…
Остаток дня прямиком шли к Горнему. Лесовал, болота, скалы — кривой карельский азимут.
Между Залесьем и Ропручьем, в узком выеме скалы, остановились на ночлег. Натаскали хвороста. Горбачев раздувал огонь, Павел, вытащив из рюкзака банку консервов, сухари, кусок шпига, шоколад, привалился спиной к холодному камню, смотрел, как подступает к костру темнота, как бессильно вязнут в ней искры. Думал: вот она, тоска собачья — огонь в темноте.
— О чем молчишь? — спросил Горбачев.
— Так…
— Так только лошади молчат.
— В госпитале читал Тургенева. Стихи, только без рифмы. Стихотворения в прозе. Одно называется «Порог»… Ну вот, там узкая такая дверь.
— Где — там?
— Да в стихотворении… За дверью мгла и холод. У высокого порога стоит девушка… Вот как Сильва. А из глубины здания голос доносится:
— О ты, мол, что желаешь переступить этот порог; знаешь ли ты, что тебя ожидает? Холод, голод, насмешка, презрение, обида, тюрьма, самая смерть… И еще там что-то такое… Ну вот… Ты погибнешь, — говорит голос, — и никто не будет знать, чью память почтить!
— Ну, а девушка что?
— А девушка отвечает: знаю, мол, знаю, и все-таки хочу войти.
— Значит, цель у человека была, — просто решил Горбачев. Помолчал. Его не покидала тревога за Сильву и Асанова. Добавил: «Все мы, Павел, сейчас стоим у такого порога».
— А Тучин — какой человек? — спросил Павел.
Горбачев долго подкатывал к костру камень. Сел. Финским ножом вскрыл банку.
— Не знаю.
— Как же так? Он же… Ваша сестра за ним замужем?
— Все равно не знаю. Спроси, какой он был, скажу. Скажу: твердый, был человек, волевой. А что все это — твердость, воля? Солдаты, нанятые убеждениями. Измени убеждениям, и твердая воля пойдет брататься черт-те с чем… Так или не так?
Павел промолчал. Видно, Горбачев хорошо продумал, о чем говорил.
— Знаю, что в финскую войну Тучин хорошо воевал. Был в 18-й дивизии. Под Сортавалой попал в окружение. Вырвался. С перебитой рукой пять или шесть часов добирался Ладогой к своим. Это было в сороковом. А в сорок первом стал старостой. Говорят, выдал партизан. В сорок втором, в феврале, принял из рук Маннергейма медаль «свободы»… Звучит?
— Под финнами-то он как оказался?
— Просто. В армию его не взяли — какой из него солдат: рука руку не моет… А началась эвакуация Петрозаводска, уехал на родину, в Шелтозерский район. В Беломорске смотрел его личный листок, заполнен со слов отца. Так там сказано: «Август 1941 года — завхоз Шелтозерской больницы, где и остался до прихода финнов». Почему? — отцу не известно… В графу «Последняя высшая должность» какой-то чудак сунул запись: «В финскую войну был в окружении и получил ранение в левую руку, рука не действует, хотя и не отнята»… Вот тебе Тучин. Что скажешь?
— А помолчу, — сказал Павел. — Время придет — скажу… за словом в карман слазаю. У меня там много слов, и все меткие, — Павел рассмеялся, ему, кажется, все было ясно, и лихая эта ясность встревожила Горбачева.
— Павел! — предупредил Горбачев, — у того порога, о котором ты говорил, с людьми придется заново знакомиться. Такой уж это порог. Словами без нужды бряцать не будем. А теперь приляг, я подежурю.
— Не хочется. Какой сон к чертям.
— Тогда расскажи что-нибудь. Как в госпиталь попал?
— На Свири было, — нехотя ответил Павел.
— Ты же калининский.
— Калининский, — Удальцов лег на спину, протянул к костру ногу в дырявом сапоге — подметку на азимуте потерял, автомат уложил поперек живота. Костер догорал, в чахнущем его свете едва виднелось лицо Горбачева.
— Семья у нас была — раз, два, три, четыре, пять, — вздохнул Павел. — А работников — раз, два. А тут брата в армию забрали. На границе служил, в Проскурове… Ну вот. Окончил я девять классов и махнул в отход — Свирь-II строить. Ох и нравилось мне это дело, признаюсь. На Свирь утром выбежишь, потянешься, — майка на груди трещит, здоров, что бульдозер…
Потом война началась. Далеко, как в Испании. Испугаться толком не успел. Брату завидовал: пойдет по Европе гулять! А тут — беженцы, маткин берег, батькин край! За Свирь бегут… Один мужичок, вологодский такой, из Ошты, тот так сказал: «За Свирь-то — не пройдут, мосты только поснимать…»
На стройке у нас истребительный батальон формировать стали. Побежал, записался — винтовку дали. Истребительный батальон номер 100. В Подпорожье по мишеням постреляли, упражнение номер два. Ну вот… А тут под Лодейным Полем финны прорвались, нас туда, на затычку… Из 90 человек только 25 отступили к станции Свирь… Окопались кое-как, у железнодорожного моста оборону заняли… И пошло! Трое суток головы не поднять. Подпорожье горело… Остервенел кто-то, в атаку побежал, мы за ним. Тут мне ногу осколком и прошило. 12 сентября дело было…
Когда же это в меня стреляли? — задумался Горбачев. — Тридцать первый год. Мосток у Погоста. Осень. Сентябрь, что ли? Нет, ледок на болоте был, верно: будто по парниковым рамам бежал. Не помню. Не попали потому что… А Павел помнит.
Горбачев впервые почувствовал, что рядом с ним не просто юнец с хмельной неосторожной силой, и к нему впервые за эти дни пришло спокойствие.
— …Полежал малость в Вознесенье, перевели в Петрозаводск. В здании университета лечили. Потом госпиталь эвакуировали в Медгору, — все с ленцой продолжал Павел, словно и говорил-то потому, что ночь скоротать надо. — Ну вот… слышу, ребята о выздоровительном батальоне толкуют. Встал, ногой подрыгал — дело швах. Нянька говорит: «Лежи, тяжелый, тебя в Сибирь повезут». «Какая, нянька, Сибирь!» Утром ребята в дверь, я — в окно. У Щукина, начальника штаба полка, встретились. Тот глянул, усмехнулся. Что, говорит, молодо-стреляно, в кружок кройки-шитья пришли? Марш к военкому! Дал нам записку и два часа сроку…