Оппенгеймер. Триумф и трагедия Американского Прометея
Шрифт:
В разгар развязанной Маккарти истерии Оппенгеймер стал ее самой известной жертвой. «Это было торжество маккартизма без участия самого Маккарти», — писал историк Бартон Д. Бернстейн. Президент Эйзенхауэр, похоже, был доволен победой Стросса, хотя и не знал, какими грязными методами она была одержана. В середине июня, явно не подозревая о характере и последствиях слушания, Айк направил Строссу короткую записку с предложением привлечь Оппенгеймера к решению задач опреснения морской воды: «Научный успех такого рода не имел бы равных для блага человечества». Стросс спустил предложение президента на тормозах.
С помощью друзей-единомышленников Льюис Стросс добился своего — «лишил Оппенгеймера сана». Последствия этого шага для американского общества были неизмеримы. В опалу попал всего один ученый. Однако
Научное сообщество переживало эту травму многие годы. Теллер стал для многих бывших друзей парией. Тремя годами позже Раби все еще не мог сдержать гнев в адрес тех, кто выступил против его друга. Столкнувшись с Юджином Зуккертом в дорогом французском ресторане Нью-Йорка «Вандомская площадь», Раби разразился яростными проклятиями. Он во всеуслышание обвинил Зуккерта в решении, которое тот принял в качестве члена КАЭ. Униженный Зуккерт поспешно ретировался и пожаловался Строссу на поведение Раби.
Ли Дюбридж написал Эду Кондону: «Само дело Оппенгеймера, вероятно, уже ничем не поправить. Термин “угроза безопасности” настолько широк, что можно начать с обвинений в измене, закончить осуждением за мелкую ложь, а наказание наложить как за измену. Я не сомневаюсь, что Роберт отчасти говорил неправду, и теперь в глазах общества любой, кто однажды солгал и в прошлом был “коммунистом”, не заслуживает прощения».
Несколько лет после Второй мировой войны ученых считали новым классом интеллигенции, членами касты жрецов, формирующих государственную политику, от которых по праву ожидали не только научных, но и философских советов по устройству общества. После развенчания Оппенгеймера ученые поняли, что отныне смогут служить государству лишь в качестве экспертов по узконаучным вопросам. Как впоследствии заметил социолог Дэниел Белл, процесс над Оппенгеймером положил конец послевоенному «мессианству ученых». Ученые, работавшие внутри государственного аппарата, больше не могли отступать от официальной политики, как это сделал Оппенгеймер со своей статьей для «Форин афферс» в 1953 году, и при этом рассчитывать на включение в состав государственных экспертных комиссий. По сути, судилище над Оппенгеймером произвело перелом в отношениях между учеными и государством. Во взаимоотношениях американских ученых и государства возобладал узколобый подход.
Несколько десятков лет американские ученые толпами уходили на частные хлеба в промышленные научно-исследовательские лаборатории. В 1890 году существовало всего четыре такие лаборатории, в 1930 году — больше тысячи. Вторая мировая война лишь усилила этот тренд. В Лос-Аламосе Оппенгеймер, разумеется, играл роль организатора производственного процесса, но потом пошел другим путем. В Принстоне он не имел отношения к военным лабораториям. С возрастающей тревогой наблюдая за становлением феномена, который Эйзенхауэр назвал «военно-промышленным комплексом», Оппенгеймер пытался воспользоваться своим звездным статусом, чтобы поставить под сомнение растущую зависимость научного сообщества от прихотей военных. В 1954 году он потерпел поражение. Как потом заметил историк науки Патрик Макграт, «такие ученые и администраторы, как Эдвард Теллер, Льюис Стросс и Эрнест Лоуренс, с их жестким милитаризмом и антикоммунизмом довели ученых и научные учреждения Америки до почти абсолютного рабского преклонения перед интересами американской военщины».
Поражение Оппенгеймера было одновременно поражением американского либерализма. В ходе судебного процесса над атомными шпионами, четой Розенбергов, либералам не пришлось держать ответ. Элджера Хисса обвинили в лжесвидетельстве, но подспудно подозревали в шпионаже. Дело Оппенгеймера было иного свойства. Несмотря на индивидуальные подозрения Стросса, никаких улик, изобличающих Оппенгеймера в передаче секретных сведений, не нашлось. Комиссия Грея полностью оправдала его
Глава тридцать восьмая. «Я все еще чувствую на руках теплую кровь»
Оно достигло результата, к которому стремились его противники, — он был уничтожен.
Оппенгеймеров захлестнул поток писем — с поддержкой от сторонников, с оскорблениями от самодуров, с выражениями острой тревоги от близких друзей. Джейн Уилсон, супруга физика Роберта Уилсона, написала Китти: «Мы с Робертом были потрясены с самого начала, и каждый новый виток дела вызывал у нас тошноту и отвращение. Возможно, в истории случались и более отвратительные комедии, но я о таких не знаю». Роберт пытался обратить трагедию в шутку и написал двоюродной сестре Бабетте Лангсдорф: «Ты еще не устала читать про меня? Я устал!» Но не мог удержать горечь: «Они потратили больше денег на подслушивание моего телефона, чем на лабораторию в Лос-Аламосе».
В телефонной беседе с братом Роберт признался, что «с самого начала знал, чем кончится это дело». Несмотря на потрясение, он пытался смотреть на свои злоключения как на минувшее событие. В начале июля он сообщил Фрэнку, что потратил 2000 долларов на дополнительные копии расшифровки показаний на слушании, «чтобы историкам и ученым было что изучать».
Некоторые из близких друзей считали, что он сильно постарел за последние полгода. «Он выглядел то осунувшимся и обессиленным, — говорил Гарольд Чернис, — то как всегда бодрым и холеным». Увидев друга детства, Фрэнсис Фергюссон опешил. Коротко подстриженные волосы с «солью и перцем» окончательно поседели. Роберту исполнилось пятьдесят, но впервые в жизни он выглядел старше своего возраста. Он признался Фергюссону, что вел себя как «чертов дурак» и заслужил то, что с ним случилось. Не чувствуя за собой реальной вины, Роберт считал, что просто наделал ошибок, например «утверждал то, чего не знал». Фергюссон решил, что до его друга наконец дошло, что «отчасти его удручающие ошибки были вызваны тщеславием». «Подобно раненому зверю, — вспоминал Фергюссон, — он отступил, возвратился к упрощенному образу жизни».
Роберт отказался заявлять протест, проявив такую же стойкость, как в четырнадцатилетнем возрасте. «Я рассматриваю это решение как крупную аварию, — сообщил он журналисту, — наподобие крушения поезда или обвала здания. Она не имеет никакого отношения к моей жизни или связи с ней. Меня просто угораздило оказаться на месте аварии». Однако полгода спустя, когда писатель Джон Мейсон Браун сравнил судилище с «бескровным распятием», Оппенгеймер со слабой улыбкой ответил: «Не такое уж оно бескровное. Я до сих пор чувствую теплую кровь на своих руках». И действительно: чем больше от тщился представить событие как «аварию, не связанную с его жизнью», тем больше томилась его душа.
Роберт не впал в глубокую депрессию, не испытал явного психического потрясения. Тем не менее некоторые друзья заметили изменения в тоне его разговоров. «Прежние воодушевление и оживленность покинули его», — заявил Ханс Бете. Раби охарактеризовал слушание следующим образом: «В некотором роде оно чуть не убило его — в духовном плане. Оно достигло результата, к которому стремились его противники, — он был уничтожен». Роберт Сербер всегда говорил, что после слушания Оппи «выглядел уныло, как человек, павший духом». Однако в том же году Дэвид Лилиенталь встретил Оппенгеймеров на вечеринке в Нью-Йорке у светской львицы Мариетты Три и записал в дневнике, что Китти «излучала радость», а Роберт «выглядел как никогда довольным». Близкий друг Гарольд Чернис «считал, что и Роберт, и Китти на удивление хорошо пережили слушание». И вообще, даже если Роберт изменился, то, как считал Чернис, только к лучшему. Перенеся тяжелое испытание, говорил Чернис, Роберт стал больше прислушиваться и «проявлять больше понимания» к другим.