Оренбургский владыка
Шрифт:
— Вперед, милая!
Сука оглянулась на него — взгляд был влюбленным — взлаяла коротко, тонкоголосо, Удалов командно щелкнул пальцами, и она стремительно понеслась к осиннику.
— Эта дамочка будет, пожалуй, посмышленее первой, — проводив собаку опухшими из-за раны глазами, проговорил калмык.
Увидев несущуюся к осиннику красавицу, «почтальон» поспешно поджал хвост и хотел было дать стрекача, но легкое дуновение ветра донесло до него слабый запах, который не оставляет равнодушным ни одного пса на белом свете. Если, конечно, он
Он уже забыл, куда его посылали, что он должен делать и когда ему надлежит вернуться назад. Псом всецело завладела беспородная сука из небольшой румынской деревеньки.
Через десять минут пес уже находился у ног Удалова. Из кошелька, прицепленного к ошейнику, у него вытащили послание. Из него следовало, что немцы в два часа ночи пойдут на прорыв. Записку немедленно отправили к командиру полка Дутову.
Тот повертел ее в руках и велел найти хорунжего Климова. Климов основательно пообтесался на фронте, его было не узнать — спесь, которая раньше сквозила и в речи, и в жестах, просматривалась даже в походке, — слетела, он пообтерся в окопах, — в общем, это был совершенно другой Климов.
Он вошел в избу, которую занимал командир полка и, остановившись на пороге, негромко кашлянул.
— Проходи, Климов, — пригласил Дутов хорунжего. — Чего стоишь, как неродной? Присаживайся к столу.
Климов прошел, сел. Дутов положил перед ним аккуратно сложенное послание.
— Что тут написано, Климов? Кроме часа прорыва?
Хорунжий пробежал глазами записку, бледные потрескавшиеся губы его растянулись в улыбке.
— Паникуют немцы, Александр Ильич, — сказал он, — до жалобных криков уже дошли.
— А конкретно?
— Сетуют, что ни патронов, ни еды у них уже нет. И туалетная бумага — пипифакс — кончилась.
Дутов ухмыльнулся:
— Изнеженные господа, эти немаки, пипифакс им подавай, пользоваться газеткой так и не научились.
— В общем, последняя надежда у них, Александр Ильич, — сегодняшняя ночь.
— Будем ждать ночи, — Дутов снова ухмыльнулся.
Через двадцать минут к Дутову постучался ординарец — разбитной высокий парень в офицерских сапогах.
— Ваше высокоблагородие, мужики до вас пришли…
— Какие еще мужики? — недовольно спросил Дутов.
— Ну из окопов. Калмык и этот самый… который раньше у вас ординарцем был.
— А-а-а, — протянул Дутов, голос его угас.
Еремеев попросился у него в пешую команду, к своим товарищам, с которыми прибыл на фронт, Дутов не хотел его отпускать, но Еремеев настоял.
— И чего они хотят?
— Спрашивают, записку по адресу к немакам отсылать будем, али как?
— Не будем.
— Тогда
— Что хотят, то пусть и делают.
— Ясно, — произнес ординарец и исчез.
Дутов подумал, что надо бы выйти к отличившимся казакам на крыльцо, поблагодарить за поимку «почтальона». Он хотел сделать это еще в прошлый раз, но не смог — замотался, погряз в пришедших из вышестоящего штаба бумагах, к которым регулярно добавлялись те, что рождал его собственный штаб — однако вскоре его мысли перескочили на другое, и командир забыл и о казаках, и о кобеле-посыльном. Когда же он вспомнил о них вновь, решил, что отличившимся повесит на грудь какую-нибудь медальку, либо рублем из полковой кассы одарит. Способов отметить бравого бойца есть много.
«Почтальона» отпустили, когда на землю лег тревожный серый вечер. Вдоль дорог, словно они пролегали около кладбищ, сгустился дрожащий воздух, забегали трусливые тени, похожие на чьи-то неприкаянные души, звуки сделались объемными, пугающе гулкими, хотя уносились совсем недалеко, на несколько метров, дальше не могли — будто бы упирались в некую невидимую преграду и умирали. Странным выдался этот вечер.
Удалов открыл крышку часов, засек время и вытолкнул кобеля из окопа. Стукнул его рукой по сытой заднице:
— Пошел вон!
Тот скуксился, морда его поползла в сторону, в русском окопе ему нравилось, он с удовольствием остался бы здесь, но его прогоняли. Пес поджал хвост, отбежал от бруствера метров на семь и сел на землю. Только что эти люди были с ним любезны, даже угощали его странной невкусной размазней, а сейчас гонят прочь. И, главное, в окопе остается его прекрасная возлюбленная. Он был растерян, обижен, подал голос — задавленный, тот, едва возникнув, тут же умолк.
— Пошел вон! — повторил Удалов громко, с силой.
Пес не стронулся с места, лишь жалобно глянул на человека и еще сильнее притиснул к пузу хвост, — будто проволокой прикрутил.
— Был пес германским, стал русским, — калмык поправил съехавший набок бинт, освободил от холстины правое ухо, — служил кайзеру, теперь готов послужить государю-батюшке. И нашим, и вашим, значит.
— Не нужен государю такой служака, — хмыкнул Удалов; взгляд у него помрачнел — он отвернулся от калмыка и с силой саданул ладонью о ладонь, будто из карабина пальнул: — Пошел вон!
И на этот раз кобель ничего не понял, залаял вновь жалостно и глухо, — очень ему хотелось назад, к желанной суке.
— Ну чего ты такой дурной?
Удалов взялся за карабин, кинул его на бруствер. Что такое карабин, пес хорошо знал — наметом понесся прочь, и через несколько секунд растворился в густеющем, сером, сумраке.
— Ну ты и даешь, — калмык укоризненно поглядел на Удалова, — и ты что, мог бы этого пса пристрелить?
— Никогда, — голос у Удалова оставался спокойным, мысли его, казалось, уже были о предстоящем бое, жаль только, поспать не удалось…