Орфики
Шрифт:
– Ленск, самолет бьется в гору, тринадцать трупов, мороженая рыба.
«Господи, думаю я, почему мороженая рыба?» – и снова придавливаю макропода… он не отзывается.
Щелк.
Щелк.
– Махачкала, самолет бьется в гору, пятьдесят один труп.
Щелк.
Щелк.
– Бугульма, самолет об землю, сорок трупов.
Щелк.
Щелк.
Рука стала дрожать.
– Иваново, аэропорт, самолет об землю, восемьдесят четыре трупа.
Щелк.
Щелк.
– Иркутск, самолет об землю, сто двадцать пять трупов.
Щелк.
Щелк.
– Сибирь, самолет
Щелк.
Щелк.
– Хабаровск, самолет об землю, девяносто трупов.
Щелк.
Щелк.
Макропод не отзывался.
– Шпицберген, самолет об гору, сто сорок трупов.
Щелк.
Щелк.
– Черкесск, самолет разрушился в воздухе, пятьдесят трупов.
Щелк.
Щелк.
– Иркутск, самолет об землю, сто сорок пять трупов.
Щелк.
Щелк.
– Новороссийск, ракета сбивает пассажирский самолет, шестьдесят пять смертей.
Щелк.
Щелк.
– Сочи, самолет падает в море, сто тринадцать.
Щелк.
Щелк.
– Иркутск, самолет врезается в забор за посадочной полосой, сгорают сто двадцать пять человек.
Щелк.
Щелк.
Красная Москва рыдала.
Игроки подолгу толпились у ломберного столика.
– Донецкая область, самолет сваливается в штопор, сто семьдесят жертв.
Щелк.
Щелк.
– Пермь, пьяный пилот разбивает самолет, восемьдесят восемь жертв.
Щелк.
Щелк.
– Беслан, триста пятьдесят жертв, половина детей, полтысячи раненых.
Щелк.
И тут я отдернул глушитель от скулы.
– Стреляй, – сказал Роман Николаевич.
Макропод не шевелился.
– Ну что же? – угрожающе возвысился надо мной Барин.
Рыбка не отзывалась.
Меня колотило.
Я не мог представить себе, что я умру, а мой ребенок останется в этом проклятом мире без меня. Что-то произошло со мной за эти дни. Мой будущий ребенок вдохнул в меня жизнь, жалкий страх за нее.
Я поднес револьвер к виску.
Мужик напротив вперился в меня исподлобья.
Я разжал пальцы, ствол громыхнул на доски.
Я с хрустом разжевал макропода и проглотил его. Я не был способен соображать. Наверно, я боялся выдать свой секрет.
«Он откусил себе язык!» – раздался чей-то шепот.
Меня вышвырнули.
Ни о каких деньгах я не мог и помыслить, молился, чтоб не убили.
О, как я бежал по Москве!
По Моховой, по Тверской, через площадь Белорусского вокзала – на Пресненский Вал, оттуда на Заморенова и остановился только перед Белым домом. Кругом темень, фонарь на КПП и за рекой снопа прожекторов вокруг гостиницы «Украина», похожей на космический корабль на космодроме.
Пить я начал уже на Пресне, продолжил на Савеловском, а в Султановке снова загудел с генералом, уже не вязавшим лыка.
Мы с ним сидели друг напротив друга, и он поднимал голову, только когда я протягивал ему рюмку.
Счастье обуревало меня. Я счастлив был, что выжил.
«Беслан… Что ж такое Беслан?.. – судорожно соображал я: – Где это вообще?» У нас с Пашкой на курсе учился мальчик с Кавказа – Беслан. Он рано женился, и мы ездили на свадьбу в консерваторскую общагу на Малой
Мысль о том, что генералу придется вернуться под следствие, теперь меня не тревожила. Я счастливо думал о Вере, о нашем общем счастье.
Спать я лег на веранде и едва не околел посреди заморозков.
Вера разбудила меня спозаранку, и мы молча – на электричке, метро, трамвае – доехали до Остроумовской больницы.
Окоченевшее равнодушное лицо Веры, какое было у нее в то утро, с заплаканными глазами, до сих пор стоит передо мной.
В приемный покой в старой больнице меня не пустили, санитарка вынесла мне на крыльцо пакет с вещами Веры – обувью и одеждой.
– А какое это отделение тут у вас? – спросил я, чиркая спичкой и слыша, как затрещал пересушенный табак болгарской сигареты.
– Гинекологическое. Не знаешь, что ли, куда девку свою привез? – буркнула сухонькая пожилая санитарка.
– Она жена мне.
– Жен к нам не возят.
– Это еще почему?
– Раз пошла замуж, то рожай. Ежели противопоказаний нету.
– А…
Больше я ничего не стал спрашивать, ужас уже овладел моим существом…
Я побрел по городу, понемногу соображая, что Вера решила избавиться от ребенка. Сначала развернулся и побежал – прорваться в приемный покой, вывести ее оттуда силком. Но вдруг я остановился. Я оказался охвачен злорадством: что ж? пусть! Это ее жизнь, ее ребенок. Если она не желает моего ребенка, она не желает и меня, значит, нам не суждено. Насильно мил не будешь! И потом мне снова хотелось бежать в больницу – бить стекла и звать ее, но я купил портвейна и влил в себя бутылку.
Вечером я оказался на Казанском вокзале. Я был страшно пьян, хотел покончить с собой, бросившись под поезд, но поезда, прибывавшие и отбывавшие, делали это настолько медленно, что я передумал.
Я боялся показаться в метро, чтоб не попасть в ментовку, и остался в зале ожидания. Здесь меня подсняла белобрысая девчонка. Обещала «приютить» за десять баксов.
Я никогда не пользовался продажной любовью, но в тот вечер попросту боялся оставаться наедине с собой… Я обрадовался хоть какой-то опоре, хоть чему-то, за что можно было зацепиться в действительности. Она привела меня к себе домой в первом этаже где-то в Лялином переулке. Открыла нам ее мать – приветливая огромная рыжая тетка с распущенными по плечам пушистыми волосами. Она предложила мне войлочные тапочки, и я попросил пива. Мне принесли бутылку прокисшего «Трехгорного», с осадком. Мне было всё равно, и я стал пить. Девчонка начала раздеваться.
Чтобы не ужаснуться, я попросил выключить свет. С чуть коротенькими ногами, с шершавой гусиной кожей на тугой попке, с твердым, как айва, лобком. Но у нее был замечательный прямой нос, острая небольшая грудь, – она завелась не на шутку, и я неожиданно ей ответил – со всей силой разрывавшего меня отчаяния.
Потом я не мог заснуть и слушал, как она болтала, что хочет пятерых детей, что скоро ей замуж, у нее есть уже мальчик, он ходит челноком в Китай, копит деньги на свадьбу… Болтала беззаботно, а всякая беззаботность во все, даже самые тяжкие времена есть синоним счастья…