Орфики
Шрифт:
Утром я передал пакет с вещами санитарке и встретил Веру. Бледное, будто из гроба, лицо убийцы глядело на меня. Я встал на колени. Вера приостановилась, провела рукой по моим волосам и медленно, будто заново училась ходить, побрела к метро.
Я стоял на занемевших коленях, и слезы текли мне в рот. В те минуты я был уверен, что больше никогда не увижу ее. Но я ошибся.
Тогда меня спас алкоголь. Я не мог заснуть без трех-четырех бутылок пива, а просыпался чуть свет от бившей вдруг в грудь и пах пружины тревоги. Более нескольких
Через неделю я раскаялся и пришел к Барину. Я не столько надеялся заработать денег для освобождения генерала, сколько мне нужно было находиться на людях, под присмотром.
– Что ж? – сказал он. – Сменишь Калину в курьерах, ему пора на повышение. Но для начала я тебя накажу за ослушание. Не возражаешь? – добавил Барин, поглаживая меня по бедру.
– Как вам будет угодно, Роман Николаевич.
После этих слов меня уложили ничком, приковали наручниками к спинке кровати, и я честно отработал сутки.
Барин что-то колол мне в плечо, и я кайфовал, смеялся как сумасшедший. И потом отваливался в эйфории, уже едва соображая, что анестезия моя преступна.
После этого меня сдали каким-то людям, которые не обмолвились со мной ни словом и не дали выйти из-под кайфа. Меня привели к доктору, здесь меня взвесили, измерили рост, осмотрели, взяли анализ крови, дали подышать в резиновую кишку, а потом на клеенке, какую привязывают к ручке новорожденного, были выписаны какие-то числа, как я понял – допустимые дозы анестезии, или просто опознавательный индекс. Клеенку мне пришили с внутренней стороны куртки, и я отправился в свой первый курьерский полет – на Кипр.
Путешествовал я по поддельным паспортам, везде меня проводили через обе таможни одни и те же люди – с незапоминающимися лицами, с правильными чертами лица и водянисто-стальными глазами. Таможенники расступались перед ними, как трава перед косой.
В самолете я был предоставлен себе – закидывал на полку саквояж, набитый деньгами, и, хоть уже и чувствовал себя, как жук, завернутый в вату, но всё равно распечатывал фляжку коньяка или пузырек «Абсолюта».
Расписание мое было устроено так, что спать мне удавалось только в самолете. Прилет, поход в банк, отдача денег по адресу – на банковский счет по уже подготовленным документам – и обратно в аэропорт. На кровати я не спал полтора месяца, мыться мне разрешали только в каком-то особнячке близ «Шереметьево», в полутемном, схороненном за забором и со стальными жалюзи на окнах. Его наверняка использовали раньше для тайных операций: пытка резидентов, вербовка и т. д.
Спать мне здесь не давали, хоть я то и дело норовил упасть куда угодно и забыться. Меня поднимали, кололи, одевали и отправляли машиной с двумя провожатыми и деньгами снова в аэропорт. Особенно я любил дальние перелеты, когда можно было порядком покемарить.
Через две недели такой жизни я пришел в состояние вечного полусна. У меня исчезли желания, кроме
Но в какой-то момент внутри меня что-то заскулило, и я сбежал.
В том особнячке в коридоре стояла не то плевательница, не то пепельница, на чугунной ножке, казенная примета. Наконец хозяева мои то ли расслабились, то ли намеренно нарушили инструкцию, но настал тот день, когда меня курировал только один человек, потому я и рискнул.
Я получил свои три кубика, и когда мой сторож отвернулся прибрать ватку и спирт, уложил его пепельницей в затылок. Я взял с собой горсть ампул, иглы, дрожа и бормоча: «Жадность фраера сгубила», вынул из саквояжа три пачки денег и поднялся на второй этаж, где на окнах не было решеток. Приземляясь, я подвернул ногу и, прихрамывая, добрался до шоссе.
Декабрь встретил меня на пустынной ж/д платформе.
По дороге к Султановке меня сопровождал крик ворон.
Слабая тропка была пробита от калитки. Над дымоходом поднималась жидкая струя дыма.
Я по целине приблизился к веранде. За заиндевевшими ромбиками стекол различил стол и стоящую на нем вазу с сухим репейником.
Глухая тишина вокруг, и где-то вдали кашляет ворона.
Я обошел дом и поднялся по кладке дров на приставленные к стене козлы, чтобы заглянуть в гостиную.
В камине горели дрова. На полу на медвежьей шкуре, чуть скрытый простыней, лежал Верин муж, Никита…
В этот момент в дверях в снопе солнечного света, бившего с южной стороны дома в окна, появилась обнаженная Вера. Она несла в руках бутылку шампанского и два бокала. Поставила всё на пол и, встав на колени, положила руку на грудь мужа. И тут она взглянула вперед, и мы встретились глазами.
Секунду, не дольше, мы смотрели друг на друга сквозь двойную раму, заложенную сугробом ваты.
Я отвернулся и спрыгнул.
Когда уходил, оставил деньги на крыльце. Покрепче завернул их в шапку, чтобы синицы не расклевали, и с остывающей головой пошел прочь.
Скоро я распрощался с родителями и уехал из России, как думал тогда – навсегда.
Как удалось мне на сухую да на новом месте перетерпеть морфиновую привязку – до сих пор не понимаю. Такое возможно только в юности, когда сила воли не ослаблена дурным здоровьем. Уже в весеннем семестре я набрал обороты и полностью подчинился академической целесообразности. Тогда же из Пашкиного письма я узнал, что отец Веры умер на этапе…
Пока не услышал снова это слово – Беслан, – тринадцать лет скитался по университетам. Столько лет вдали от родины превратили отчизну в призрак. С наукой в целом у меня обстояло неважно, многое не получалось так, как хотелось бы, но я упорно работал, произрастал честным растением в лесу цивилизации, готовясь превратиться когда-нибудь в перегной.
В Америке я учился в аспирантуре и работал, но получить там постоянную позицию не удалось. Родители переехали к сестре в Германию, а я в Гренобль. Потом был Бейрут, год провел в Кейптауне, два в Париже и после неудачной попытки жениться на француженке снова вернулся в Америку, где осел на несколько лет в Корнелле, в красивом и таинственно унылом месте.