Орина дома и в Потусторонье
Шрифт:
Орина кивнула. И Сана тоже кивнул: про себя.
Недавно в магазин привезли японские товары, и весь Поселок всполошился — давали одним только леспромхозовским рабочим за прямые поставки леса в Японию, славящуюся своими городовыми. Но Пелагея Ефремовна, дружившая с Тасей Потаповой, умудрилась купить волшебные японские одеяла, сшитые из ткани невиданной и неслыханной, несколько похожей на саржу, только тоньше, шелковистее и нежнее. Теперь в сундуке (штапельные отрезы, переведя во второй сорт, убрали в шифоньер, чтоб освободить место) важно лежали толстые, но совершенно невесомые одеяла: светло-бирюзовое и цвета бордо. Приданое для внучек: одно — для Орины-дурочки,
А Мазакия с тех пор больше не заходила за Крошечкой — наверное, нашла себе подругу постарше, поумнее и поговорливее.
Глава шестая
ЗАПРЕТЫ
Пелагея Ефремовна, собрав яиц, — куры после зимы наконец начали нестись, — отправилась торговать на узловую станцию Агрыз; Лилька, покончив с поурочными планами, читала роман-газету; Орина — больше-то ведь не с кем — играла с Милей во дворе, под низеньким окошком бани, в «магазин», прилавком служили старые занозистые доски, вытащенные из-под крыльца и положенные на пару чурбаков.
Обеим девочкам нравилась игра, когда на продажу шло все: начиная от немудрящих игрушек и заканчивая Лилькиным гребешком с выпавшими зубцами. Деревянные чурочки, щепки, стружки и опилки (Венка, в очередные выходные приехав из Города, начал городить перед голым фасадом избы палисадник, где Лилька с Люцией мечтали развести цветник) изображали хлеб, рыбу, сливочное масло и крупу; продавщицей выступала белая пластмассовая гусыня, величиной в половину настоящей, чьи сложенные ребристые крылышки приятно мозолили ладонь. Продавщицу так и звали — баба Гуска.
Когда все товары перешли в руки покупателей: резиновой бабы Белки, которая при нажатии на живот истерически свистела дырочкой в подошве, белой гипсовой бабы Коровы с обломанной по колено задней ногой (из культи торчала металлическая коровья кость), фарфоровой тети Купальщицы (внутри которой сидел Сана, ему-то и достался гребешок), — Эмилия вдруг швырнула бабу Гуску на землю и сказала, что хочет пойти к своей бабе Анне. Дескать, у тебя-то, Илочка, только одна бабуска, а у меня-то две-е! Орина задумалась — никто из них никогда не ходил к бабке и деду Яблоковым: ни бабушка Пелагея, ни тетя Люция, ни мать, ни она, ни сама Миля. Ходил только дядя Венка. Тут была какая-то тайна: ведь жили сваты в задах их же улицы. Но ведь баба Анна — это мать дяди Венки, а значит Миле — родная бабушка, притом что все в доме в один голос утверждали, что Эмилия — вылитая Анна Яблокова!
— Хорошо, пошли к твоей бабе Анне, — решила наконец Орина.
И девочки — не закрыв магазина — тут же и отправились. Нечего говорить, что Сана, с сожалением поглядев на свою покупку, приткнутую к ногам Купальщицы, — у него ведь не было в этом мире ни одной своей вещицы, — взялся сопровождать их.
Миновав бесконечный забор, сложенный из сучковатых крученых слег, за которым был их огород, пройдя мимо колодезного сруба и старой, готовой зацвести черемухи, дети углубились в нехоженый конец улицы, прошли между воротами, избами и заборами Маминых и Халиуллиных, Александровых и Файзрахмановых, и вот они — глухие ворота Яблоковых; открываются медным кольцом (внутри которого — подмигивающий портрет, сложившийся из сучков), а не щеколдой, как их ворота; Орина помедлила — и повернула звякнувшее кольцо…
Огромный лохматый пес с рыком кинулся к ним — Миля заорала и спряталась за сестру, Крошечка зажмурилась, понимая, что сейчас будет немедленно разорвана на части, — но Сана увидел, что опасности нет: цепь, на которой сидел пес, не такой длины, чтобы охранник
Крошечка увидела: из радужного окошка на них пристально глядит краснобородая голова.
Баба Анна молчала, окошко распахнулось — в бороде отверзлась зубастая дыра, и голова сказала что-то невнятное, Орина разобрала одно только слово: Венка. Старуха что-то ответила, подошла и взяла Милю — которая до тех пор все пряталась за спину сестры, — за руку и повела в избу (Эмилия поупиралась, но пошла). Орина — делать нечего — двинулась следом.
В избенке, состоящей из единственной горницы, оказалось вовсе не страшно: печь, окошки, сундук, закинутая лоскутным одеялом кровать — все, как у них. И у бородатой головы объявилось туловище — это был просто-напросто Милин дедушка, сидевший у окошка за накрытым столом. Во главе стола возвышалась бутыль с чем-то мутно-голубоватым, Крошечке показалось, что крохотный сомик тычется в толстое стекло бутыли, беззвучно разевая усатый рот. В простенке висели ходики с продольными гирьками; гирьки, так же как дворовый пес, оказались цепные, видимо, они охраняли домик, куда посажено было время; над циферблатом нарисованы медведи — с картины, которую Орина недавно видела в «Огоньке». Дед и баба сказали что-то друг другу — и опять Крошечка ничегошеньки не поняла и заподозрила, что в доме Яблоковых говорят одними только запретными словами. Ведь не по-немецки же они изъясняются — этот язык имела право знать одна только Оринина мать, на то она и учительница.
Баба Анна принесла третью табуретку — и обе девочки кое-как уместились на ней; Миля вцепилась в руку сестры. Орина разглядела, что на груди бабы Анны в несколько рядов висят медные денежки, каждая с дырочкой, в которую продета тесемка: больше пятаков, но есть и трехкопеечные монеты, и копейки, и двушки. Одета старуха ярко — в пестрядинное, все в кубиках и полосочках длинное платье, спереди прикрытое фартуком. А и впрямь, с Милей-то у ней одно лицо — спустя пятьдесят лет: глаза чуть навыкате, зеленые, как постолкинская осока, нос прямой и короткий, и между капризно изогнутой верхней губой и носом — глубокая, руслом, выемка.
— Иуда, — обратилась к деду баба Анна, и Орина вспомнила, что это имя тоже запретное и какое-то запредельно-ужасное. Но значения дальнейших слов опять не поняла.
Дед Иуда плеснул немного из бутыли — сомик на бурной водопадной струе ухнул в стакан, — а дед вдруг протянул свой стакан Орине, сказав на этот раз понятно:
— Она — маленькая, — кивок в сторону Мили, — ты — большая. Пей!
Крошечка попыталась мотнуть головой, а также повести рукой — отрицательно, но с ужасом увидела, что рука, против ее воли, тянется к стакану, внутри которого мечется усатая рыбка. И вот уж стакан у ее губ — она делает несколько глотков, которые обжигают нёбо, гортань, все внутренности — и сомик уж там, внутри нее.
А Сане наконец удается сделать так, что испуганная Эмилия вскакивает и — «случайно» — вышибает стакан из рук сестры: он разбивается вдребезги. Крошечка падает замертво, Миля визжит, дед Иуда берет Орину за руку и ведет за собой на задний двор. Здесь, в сарае под низенькой крышей, она видит взращенную зиму — всюду белые перья и снежный пух, кружась, они ложатся на влажную, чем-то политую землю. Она поднимает голову: на балке висят обезглавленные куры, а их головы с поникшими гребешками горкой сложены в углу, среди сугроба свалявшихся перьев…