Орина дома и в Потусторонье
Шрифт:
Старухи усаживались в тесном куте к столу: в вазочках лежали конфеты «Гусиные лапки» и «Снежок», печенье «Топленое молоко», колотые куски сахара, земляничное варенье и гвоздь программы — крытый рыбный пирог, смуглый и лоснящийся, величиной так с дверцу в подпол, с двумя отдушинами посередке, в которые проглядывали куски пескарей, приправленные луком, рисом и яйцом. Пирог разрезался на куски, на корону самовара насаживался шапкой Мономаха заварочный чайник с сине-золотыми райскими розами, и Пелагея Ефремовна принималась по-царски разливать драгоценный индийский чай. Старухи, выпячивая губы так, будто собрались дудеть в пастуший рожок, который имелся у Володьки-пастуха — Нюриного сына, принимались прихлюпывать с блюдечек пахучую иноземную жидкость; а рафинад, несмотря на полное
Подруги выпивали чаю чашек по двадцать, Крошечка, по мере силенок, помогала им, все закусывалось пирогом, а на верхосытку — сладкие заедки. Старухи, не обращая на Крошечку — равно как на Сану — никакого внимания, потчевали друг друга жуткими, с лесными затесями, историями. Сана колобком усаживался на нос очередной рассказчицы, боясь пропустить хоть слово.
Немтырь Кереметь, прикативший вместе с Нюрой, пристроился под табуреткой — он никогда не поднимался в воздух, предпочитая находиться поближе к земле.
Пелагея Ефремовна рассказывала про два сердца…
У Лильки одноклассник был — Генка Дресвянников, который ухаживал за ней, часто провожал до дому — из Пурги-то далёко ходить (в Курчуме была только восьмилетка, а Лилька кончала десять классов), зимой темнает рано, он и шел с ней до дому, а после обратно ворочался, в райцентр. Летом сено помогал косить, осенью — картошку копать… На лыжах бегал — никто не мог угнаться. Хороший был парень. Со значком ГТО.
Готовились они с Лилькой к выпускным экзаменам, книжки свои взяли — и пошли на Постолку, а там парни леспромхозовские ныряют с обрыва, с края доски: и так, и этак, и задом наперед, и передом назад, и с подскоком, и ласточкой, и сальто делают — по-всякому… Выхваляются перед пургинским ухажером. А его заело… Мол, я тоже могу — да не так еще! Полез на черемуху — а она с края обрыва росла, над самой речкой, корни-то с речной стороны наружу свисли. Лилька кричит: «Не надо, Геша…» Не-ет: лезет. На самую макушку забрался — и… оттуда ласточкой… Да на сук и напорись!
В этом месте все: и Нюра, и Крошечка, и Сана (даже, кажется, непроницаемый Кереметь под табуреткой) ахали — хоть слышали про «два сердца» сотни раз.
А бабка Пелагея продолжала:
— Распороло его — вот так вот, — чертила она косую линию на себе: от левого плеча к аппендиксу. — Ох, за мной прибежали — а я что?! Не врач, не хирург, так: фельдшер по глазным болезням… Да и… ни один врач бы не спас… Разворотила черемуха парню все внутренности, не хуже штыка. Лилька без сознания на песке валяется. Тут он — а тут она! Тьфу — с ней еще… Машины-то не оказалось на месте! Запрягли Басурмана, на телегу положили Гену — да повезли, думали, не довезем до Пурги. Довезли — там уж он… Врачи поверить не могли: с такой раной он на месте должен был кончаться. А он до райцентра дотянул! Ох, растрясло его в телеге, бедного… И всю дорогу ведь в сознании был, думал, что жить будет… Лильку все звал: Ли-ля да Ли-ля… И что ты думаешь?! Оказалось, у парня было два сердца! Вот: одно-то сердце сразу остановилось, а второе еще сколь километров тикало…
Сана представлял, как кто-то, наперед зная про гибельную черемуху, удружил Дресвянникову запасное сердце, надеясь, что таким образом он избежит того, что написано у него на Роду, но и второе сердце ничего не изменило. Сане мерещилось, что у этого парня был Кто-то, подобный ему, Тот, Кто присматривал за ним, и этот Кто-то обязан был устроить так, чтобы черемуху-убийцу загодя срубили. Но Тот схалтурил, не подготовился как следует к роковому дню! А… может, и не старался: хотел побыстрее убраться отсюда. После отчитался: так, мол, и так — сделал все, что мог, но напарник все равно сбежал…
Сана надеялся, что уж он-то будет готов к роковому часу! Уж он-то постарается убрать из дома все веретена, уж он-то не оплошает! Чем ближе время Крошечки подступало к семи, тем беспокойнее он становился. Конечно, он перебил пожелание Каллисты — но в таком деле лучше перестраховаться. Семь лет каторги — такой смешной срок ронял его
А Нюра уж приступила к своему рассказу: про ноги в валенках.
В войну это было… Жила в двадцатиквартирном бараке беженка одна из Ленинграда, Катя Перевозчикова с двумя детьми: Майкой да Костиком. (К своякам они приехали — к Котовым, и выделили им, значит, комнатенку в бараке.) И вот пошла эта Катя в Пургу, что-то с карточками выяснять, дело зимой было. Ушла и ушла; вечер настал — нету, наутро — нету. Майка побежала по соседям, те — к Вахрушеву, директору Леспромхоза, дал он лошадь, конюха послал, дедушку Диомеда, он уж тогда был дедушка…
— Да-да, — подтвердила Пелагея Ефремовна. — И знаешь, Нюра, Диомед ведь вез Лильку мою рожать в Пургу-то: снег еще не выпал, и дорога — после грязи-то — вся в мерзлых култышках была, растрясло Лилю, не знай как только в поле не родила! Диомед-то знай погоняет Басурмана, а я уж готовиться начала — прикидывать, что да что понадобится… Но дотянули как-то до больницы. И Генку Дресвянникова Диомед в Пургу вез… Ну а что касается Полуэкта Евстафьевича, тогдашнего директора Леспромхоза, хороший он был человек — завсегда навстречу шел…
— Да, очень хороший, сейчас уж таких нету, ничего не допросишься, давече я…
— Дальше давай, Нюра, дальше…
— Ну вот, с конюхом — кто-то из соседок поехал. Вот выехали они за Курчум, едут белым полем и видят: посередь дороги валенки стоят. Хорошие валенки, целые совсем. Диомед-от, не будь дурак, первый соскочил с телеги — и к валенкам. Подбегает… (Крошечка теснее прижималась к бабушке) а в валенках-от — ноги… Обкусанные… А соседка-то и признала: это де Катины ведь валенки, вон и заплата на пятке, черная… А в войну, знаешь ведь, Пелагеюшка, волки-то житья не давали — летом чуть в открытые окошки не заскакивали, дворняжек хряпали, как зайчат, а уж когда в лес-то пойдешь — и-и-и… Вот, значит, волк и встретил ленинградку на обратном-то пути (справки, говорят, она выправила, какие надо, да, видать, справками волк тоже не побрезговал), вот домой-то она и не дошла… Одни ноги по колена в валенках оставил, которые домой-от шли, — ноги и похоронили…
Кереметь, сидючи под табуреткой, поменял цвет с сумеречного на траурный — значит, чего-то там кумекает, решил Сана. И попробовал опять обратиться к Перекати-полю, дескать, а вот ежели войны-то бы не было, Кереметь, — так ведь не оказалась бы Катя у нас в Поселке, жила бы в своем Ленинграде да жила, и ежели ей на Роду было написано быть похороненной у волка в желудке, то как же бы на Невском-то проспекте волк ее сыскал?.. Но Перекати-поле ничего не отвечало. А Сана подумал, что, выходит, война была на Роду у страны написана, и не было никакой возможности ее избежать?! А после подумал, что, впрочем, в Ленинграде наверняка ведь есть зверинец… Да и, без сомнения, в отпуск ездила эта ленинградка, в какой-нибудь дом отдыха «Лесные дали». И потом: могли ее за какую ни то провинность в лагерь отправить, на лесозаготовки. Так что даже если бы и не грянула война, был, был у них шанс встретиться: у волка с Перевозчиковой Катей…
А Пелагея Ефремовна решила тут посмешить подругу и перескочила с черного да на… Рассказала, как вернувшийся с войны однорукий татарин Каттус провалился в общественную уборную, которая стояла тогда как раз рядом с фельдшерским пунктом.
— Работала со мной санитаркой татарочка одна, Агиля, — ты ее не знаешь, она после в Енгалиф укатила, а сейчас уж померла, — и больно она Каттусу нравилась… Ну вот, целой-то рукой ухватился он за доски, а подтянуться, чтоб вылезти в дыру, не может, висел-висел, да видит: дело плохо, и давай кричать: «Товарищ брач, товарищ брач, я в уборная упал! Спасать ведь нада!» Брач — это врач, Нюра: по-русски-то он плохо говорит, даром что всю войну прошел. Вот мы с Агилёй выскочили на улицу, кое-как щеколду щепкой поддели, — он ведь закрылся изнутри-то, — да давай его вытаскивать за одну-то руку, да и та… не к столу будь сказано, в говне… Еле вытащили, ой, глядеть было страшно, а нюхать — и того страшней. Взапуски побежал к Постолке, шавка прицепилась — да не смогла догнать!