Орлий клёкот. Книга вторая
Шрифт:
— Вот так и мужали предки мои. Чины добывали.
— Дворяне, выходит?! Чем хвастаешь?
— Ратные мы. Служилые.
— То-то. Дворяне все там, по ту сторону границы.
— Верно. Много их там. Не одно десятилетие они вражиться будут. — Это он не свои слова, а отцовские повторил. — Поколения сменятся, а вражда не пройдет. Убудет, это верно, но не исчезнет.
— Исчезнет! Фашиста разгромим — кто тогда против нас пикнет? То-то. — Помолчал многозначительно, затем спросил вполне серьезно, чтобы, видимо, вовсе развеять всякое сомнение: — Революция когда шла, где твой родитель находился?
— Трое братьев их было. Двое сложили головы за Советскую власть. Один, дядя Петя, — в Финляндии. Дядя Дмитрий — в Туркестане. Отец только жив остался. Но не оттого, что в скорлупе просидел. Зимний он
— Выходит так: боевая семья. Отчего же у тебя в голове мешанина? Учись у родителя верности мысли и помни: отец за сына в ответе. Это я взял и промолчал, а другой на моем месте? Пятно на семью…
Как хотелось самому младшему из Богусловских бросить резко этому в общем-то симпатичному и знающему свое дело майору в лицо все то, о чем думалось ему, когда слушал он покровительственное назидание.
«Снисходительно по плечу похлопывает. По какому праву?!»
Начал вместо этого спокойный пересказ того, о чем рассказывала ему мать долгими вечерами, когда отца не было дома, о геройской, как она всегда называла, гибели Петра Семеоновича. Он знал все до мельчайшей подробности о последних неделях его службы, о том, что происходило тогда в Финляндии и отчего все это происходило, — мать теми рассказами многое заронила в юную душу Владлена, расшевелила любознательность, которая у него в общем-то была от природы, но дремала под спудом обычных школьных программ, и потянулся тогда Владлен к знанию.
— Самой трагичной, но и самой поучительной была гибель младшего моего дяди. До последней возможности он отстреливался вместе с председателем полкового комитета на колокольне церкви. Там и сгорели они. А причина тому одна: не пожелали те, кому положено это делать, заглянуть на сотню-другую в предреволюционные годы. Нет-нет, я не стану обобщать, а тем более крамольничать. Только факты…
Поджался весь Заваров, и понять его можно: он был твердо убежден, что все дореволюционное, в том числе и армия, ничего путного не представляли из себя, иначе отчего бы тогда народу нужда приспичила подниматься на бой кровавый, на святой и правый бой? Он не хотел быть даже участником разговора, который бы ставил под сомнение его точку зрения, вполне к тому же совпадающую с общепринятой, и даже обещание ничего не обобщать не очень-то успокаивало его. Но постепенно, слушая пересказ Богусловского о том, как по незнанию своему, по безграмотности своей, но, главное, из-за уверенности в себе, чрезмерной, ни на чем не основанной, ответственных лиц был выпущен в Германию Маннергейм, Заваров загорелся любопытством, а когда Богусловский начал рисовать картину совещания полкового комитета и полковых командиров, Заваров уже не замечал, что рассказчик преподносит факты специально так, чтобы показать, как упрямство одного человека, мало знающего и не желающего ничего знать, привело к большим потерям в пограничном полку.
— Мы в России, твердил тот, а Россия, она и есть Россия. Кого опасаться? Прикажут если, тогда — дело иное. А подумать ума не хватило: Россия ли она — Финляндия? Давно, еще Александром Первым, дарована ей автономия. Правящий ее класс уже созрел для полного отхода от России, и Ленин, верный марксистскому лозунгу о праве наций на самоопределение, уже принял просьбу Финляндии о полном государственном отделении. Было бы учтено это на совещании, полк оказался бы вне опасности. А так…
Владлен Богусловский, то и дело прерываясь, как делала и его мать, начал рассказывать о злоключениях пограничного полка, о последних минутах героической жизни совсем еще юного дяди Пети, и получалось у него так, словно он сам видел и обманный маневр пограничников, который позволил им вырваться из окружения, и встречу с щуцкоровской дивизией; будто он сам присутствовал при разговоре начальника штаба полка с председателем полкового комитета, а потом стрелял до последней человеческой возможности в окруживших горящую церковь врагов — он что-то, естественно, добавлял от себя, но фактически тогда случившегося в его рассказе было больше, чем фантазии. Заваров слушал, не перебивая, а Лида вовсе забыла об обязанностях хозяйки.
— Вот так. Предревкома жизнью расплатился за верхоглядство. Но добро бы — только своей, — грустно закончил Богусловский, понимая, что Заваров сразу же возразит, ибо поймет переносное значение рассказанного примера.
Вопрос, однако, прозвучал совершенно в иной плоскости:
— Откуда такие любопытные подробности? Вроде исповеди очевидца?
— Пересказ, вернее будет, очевидца. Бывшего начальника штаба полка Трибчевского.
— Ого! Боевая у него биография. Знаю. Посылали его устанавливать Советскую власть где-то в Семиречье. Сказывают, показал себя отменно. Вернулся потом в пограничные войска. Теперь — в верхах. Что, знаком с ним?
— Матери все это он рассказывал. Когда отец в Джаркенте еще служил. Отец мой Зимний штурмовал. Нижние чины Штаба пограничного корпуса избрали его своим командиром. После штурма возглавил он охрану Зимнего. Расхитили бы иначе…
— Рабочие да мужики не стали бы мараться, — возразил Заваров. — Не для того власть свергали.
— Вполне может быть. Только в Петрограде, видимо, кроме честных людей и иные всякие жили. Отцу с ними пришлось бороться. И там, и особенно в Москве. Чекисты брали на облавы и в засады. Ну, а потом — граница. В Туркестане. Где второй мой дядя погиб. Собой пожертвовал ради спасения коммуны. Нет, Богусловские ничем себя не запятнали.
— По тебе это видно. Смелый. Решительный! — И словно спохватившись, не зря ли восхваляет, вновь начал пенять: — Только не могу в толк взять, отчего не по стопам отца шагаешь? Лихо вы отбивались, слов нет, но с пограничниками я бы вас в один ряд не поставил. Наземный бой вести вы неумехи. Но вам простительно, а пехоте? А полевой артиллерии? А танкам? Я уже говорил, что только пограничники оказались вполне готовыми вести грамотно и сноровисто бой. Нет-нет, это не погранчванство. Вот скажи, не погибли бы вы там, у хутора, не подоспей мы? А вот заставы, малочисленные тоже, без орудий даже, по скольку дней держались?! Ко всему пограничник готов, потому как школа у него. Возьми меня: в каких переделках не побывал? Что ни день — мангруппе: «К бою!» Взводным я был в ней, эскадронным, потом только начальником стал. Все ступени прошел. Мы всегда малым числом били. Кто, скажи мне, может таким похвалиться в старорежимное время? Потому как дух у нас крепок! Еще, учти, в гражданской войне поднаторели.
— Верно. Очень верно, — уже не переча, а поддакивая Заварову, продолжил Владлен. — Только я добавил бы: вековой опыт обороны границ Отечества. Он тоже унаследован. Там, где ваша мангруппа с хунхузами и чириками сшибалась, ох как давно неспокойно. Вы, Игнат Семенович, не читали ли часом Бабкова?
— Какого Бабкова?
— Генерала. Он границу с Китаем разграничивал…
— Царский, что ли, генерал? Таких не читаю!
— Зря, между прочим. Он оголенно говорит о причине спора на границе. Она — в алчности богдыханской. Вылезли те из-за «ивового палисада» на сотни верст вперед, караулы поставили и завопили: «Наша земля!» Потом и этим не довольствовались, видя попустительство Российское. Вперед еще принялись временные караулы выдвигать. Приучать местных к себе. Постепенно, но настойчиво. Вот тут Россия и уперлась. Сколько смелости потребовалось, сколько мужества и дипломатам, чтобы хитрость маньчжуров отвести, и казакам, чтобы отбить вооруженный натиск. Упущенное наверстывали. Казаков-то тоже негусто было. Вот и приходилось сотне против нескольких тысяч. Побеждали. Еще как побеждали! Не пропал, думаю я, тот опыт воинский, народом обретенный. Народ, он из поколения в поколение передает все ему нужное, все ценное, и тут мы с вами, Игнат Семенович, бессильны что-либо изменить. Мы можем не признавать этого, можем открещиваться, но изменить — нет! Не можем.
— Чудно все это… Утверждаешь, что из рода в род — лучшее, надежней, а отчего в пограничники не пошел?
— Отец так порешил…
Заваров не услышал ответа. Он продолжал свою мысль без паузы:
— И в другом чудно: новое что-то. Непонятное. Вроде бы и не по-большевистски, а не враждебно.
— Отчего же не по-большевистски? Орден Суворова, орден Кутузова, орден Александра Невского — это что, не по-большевистски?!
— Ну они — единицы. Остальное все — мракобесие. Не нам у них учиться. Пусть у нас учатся, как врага бить. У нас!