Орлы и ангелы
Шрифт:
Я включаю диктофон на запись.
Как, бессмысленно бормочу я, как, как.
Это слово цепляет меня, словно в нем есть нечто особенное, тогда как на самом деле, напротив, оно совершенно пусто, оно смехотворно, оно и не слово вовсе, а сотрясение воздуха. Но больше мне в голову не приходит ничего, поэтому я останавливаю диктофон и проигрываю запись.
Как, бессмысленно бормочет диктофон, как, как.
Звучит это чудовищно; младенческий лепет — ка, ка, как… Разумеется, собственный голос я узнаю и в записи, диктовать на магнитофон мне доводилось практически ежедневно. И все же это всякий раз шок — когда твой голос начинает звучать извне. Голос у меня жесткий, глуховатый и подспудно агрессивный. Я прослушиваю себя еще раз. К людям,
Как я увидел ее впервые, говорю.
6
О ПЕРЕЛЕТНЫХ ПТИЦАХ
Она сидела на парте — такой слишком маленькой и обшарпанной парте, какие ставят в детской. У нас у всех в школе-интернате были такие.
Какое это имеет отношение. Впрочем, какое все имеет ко всему отношение. Закурю, пусть лента покрутится вхолостую.
Парта, на которой сидела Джесси, принадлежала Шерше. Джесси сидела босая, в длинной зеленой юбке из «варенки». Ее короткие светлые волосы торчали во все стороны. С первого же взгляда я нашел эту прическу похожей на солнце в снопах лучей. Она сидела так сильно скорчившись, что любая учительница тут же сделала бы ей замечание. Сказала бы ей: сиди прямо!
Это мне нравится. «Сиди прямо» — в самую точку, этот наказ подошел бы Джесси с самого начала и вплоть до конца ее двадцативосьмилетней жизни. Я улыбаюсь, стряхиваю пепел на Кларин ковер, это стоит ему нескольких искусственных ворсинок, в комнате пахнет паленым пластиком.
Лет ей было где-то тринадцать. Шли первые недели учебного года, и все мы были здесь новенькими. Шерше расхотелось колесить по дорогам всемирной истории вместе с отцом, который был иранским дипломатом. Мне расхотелось тоже — торчать в санаториях для подростков с нарушенным обменом веществ, куда ежегодно запихивала меня мать и где, кроме меня, жили и учились сплошные девочки. О том, откуда взялась Джесси и чего расхотелось ей, я не знал. Вид у нее был немного потерянный. Но немного потерянный вид был у нас у всех — как у перелетных птиц, отбившихся от стаи и позабывших путь на юг.
Джесси сидела на парте, курила, и рядом с ней лежала целая стопка самокруток. Скручивать их она еще не научилась, и всю стопку подарил ей Шерша. Он нас и познакомил.
Это вот Джесси, сказал он, а это Макс.
Он ничего не рассказал про нее, я не знал, как они познакомились. В нашем классе она не училась, да и была младше пятью годами.
В каком корпусе тебя поселили, спросил я.
Шерша ответил за нее.
В «Азии», сказал он.
А это «Европа», без какой бы то ни было необходимости заметил я.
Шерша положил руку мне на лоб.
Макс, сказал он, мой личный философ.
В облике Джесси прежде всего бросалась в глаза ее миниатюрность. В ореоле золотых волос лицо казалось непропорционально большим, а вот ручки и ножки были крошечными, как у маленькой девочки. Сидя на парте, босые ноги она закинула на спинку стула, и слой грязи на пятках оказался в несколько миллиметров толщиной. Да и впоследствии она не больно-то выросла, может быть, потому, что с десяти лет начала курить. А глаза у нее были взрослыми. И жесткими. Они казались чужеродными у нее на лице и смотрели на меня в упор. И мне стало неприятно.
Ты что, всегда ходишь босиком, спросил я.
Она промолчала.
По меньшей мере с тех пор как мы познакомились, она всегда босая, сказал Шерша.
Он меня удивил. Мы уже несколько недель жили с ним в одной комнате, ходили в один класс, ели за одним столом, и его готовность прийти на помощь другому еще ни разу не вышла на такую высоту, чтобы в ответ на прямую просьбу передать солонку, не говоря уж о том, чтобы поспешить на помощь озадаченному нескромным вопросом собеседнику. С тех пор как мы познакомились, он пропустил через койку трех девиц — и, видит бог, отнюдь не уродин
В клозет я мчусь чуть ли не бегом и столь же стремительно, даже не просушив рук, возвращаюсь. Размышляю над тем, не прослушать ли уже записанное. Но тут мне вспоминается кое-что другое.
Первое подозрение относительно того, что именно нашел Шерша в Джесси, возникло у меня в одну из первых ночей после знакомства. Через пару часов после отбоя на всей территории интерната она внезапно и без стука вошла к нам в комнату, хотя, понятно, могла застать нас не в одиночестве или, напротив, в процессе самоудовлетворения, в процессе, так сказать, игры на телесной гитаре под приглушенную музыку «The Doors». Должно быть, такое она просто проигнорировала бы. Так или иначе, я мирно лежал в постели, почитывая книжку и покуривая травку. Шерша сидел за столом, рисовал акварельными красками на листе картона какую-то ерунду, следя главным образом за тем, чтобы вымазать в краске одежду и руки, и тогда назавтра каждому будет видно, что накануне он занимался живописью. Джесси остановилась у порога, не проходя вглубь комнаты.
Я купец, у меня товар, я хочу получить навар, сказала она.
Мы оба на нее уставились.
Повторяю для дураков, сказала Джесси, ваша комната тут не единственная. Нужно вам или нет?
Что, спросил я.
Почем, одновременно со мной спросил Шерша.
Полтораста марок, сказала Джесси.
И только тут я допер, что речь не о гашише.
Нет, спасибо, сказал я.
Сижу без денег, сказал Шерша.
Джесси, пожав плечами, исчезла. Было совершенно ясно, что после десяти вечера она просто не могла проникнуть в «Европу» через главный вход — сразу после отбоя его запирали. Заперт он был наверняка и сейчас. Позднее я сообразил, что она взбирается на балюстраду, поднимает решетку и проникает в корпус через вентиляционную шахту. Никому из администрации не могло бы прийти в голову, что кто-нибудь из нас в такую щель сумеет пролезть. Вентиляционные шахты имелись во всех корпусах интерната. Джесси оказалась единственной, кто получил полную свободу передвижений. И она пользовалась этим — раз в неделю и исключительно для того, чтобы добросовестно обойти палаты, продавая кокс каждому, кто в состоянии себе такое позволить.
Собственный голос начинает меня убаюкивать. Закрываю глаза, придвигаюсь поближе к диктофону, говорю тихо, чуть ли не шепчу.
Позволить себе такое могли многие, только не я и не Шерша. У моей матери не было ничего, кроме сына и «даймлера» третьего класса, на уход за которым и тратились отцовские алименты, вообще-то предназначенные для оплаты моего пребывания в интернате. Правда, эта машина в некотором смысле повышала мой социальный статус. Навещая меня, мать подкатывала впритык к зданию, и я на глазах у всех надменно усаживался в серебряный «даймлер». Это было важно. Соученикам оставалось только ломать голову над тем, кто я и как ко мне следует относиться.
Отец Шерши был иранским послом в Эфиопии и не поддерживал никаких контактов с сыном. Стыдился его, считал выродком и денег не присылал. Но Шерша ни в чем не испытывал недостатка. Он вечно ходил в черных засаленных джинсах, достаточно тесных для того, чтобы демонстрировать его мужское достоинство, да и крепкие ляжки тоже, в кроссовках, которые отправлял на помойку лишь раз в году, и в подаренных ему кем-нибудь (вместо того чтобы выкинуть) футболке или пуловере. Все книги и кассеты в его личной коллекции имели одинаковое происхождение — он брал их на время и не возвращал. И никому не мешало то, что Шерша вечно сидит без копейки. Отец передал ему по наследству нечто куда более важное: густые черные кудри и восточные черты лица. И то и другое представляло собой идеальную рамку для материнской наследственной части, а мать у него была француженкой — мягкой, сочной и ослепительной. С таким наследством все ему было нипочем.