Осень на краю
Шрифт:
«Не пойду к ней, – ослабев от приступа ненависти, подумала Марина. – Зачем она мне, чтоб ей пусто было… Успеем еще, повидаемся, небось черт сведет на узкой дорожке…»
И она даже повернулась, чтобы уйти, но поскользнулась на расползшейся грязи, замешкалась… Потом, спустя дни, месяцы и годы, даже спустя десятилетия, она будет вспоминать этот вечер и думать, что вся жизнь ее сложилась бы иначе, когда б она не поскользнулась, не замешкалась, успела бы уйти. Ее жизнь и многие другие жизни!
Но тут громыхнул засов калитки за ее спиной, а потом спокойный, мягкий голос Ковалевской проговорил:
– Кто здесь? Это вы, Марина?
Марина, которая точно знала, что Елизавета Васильевна не может
– Да, я, Елизавета Васильевна. А вы откуда знаете? Видели меня?
– Просто почувствовала, – усмехнулась Ковалевская. – Честно говоря, я сама собиралась к вам завтра. Я знала, что не уеду, не повидав вас. Пойдемте в дом, что ж мы стоим-то…
– Вы уезжаете? – удивилась Марина, проходя вслед за хозяйкой в просторную комнату, вход в которую находился под лестницей, ведущей на второй этаж. Там квартировал еще какой-то врач воинского лазарета. Во всех четырех квартирах этого дома, как, впрочем, во всем квартале от Артиллерийской до Казачки, Казачьей горы, жили врачи, милосердные сестры, санитары или вольнонаемные работники госпиталя с семьями. – Опять? Далеко ли?
– Обратно в армию, – сказала Ковалевская, входя в комнату. – Да вы проходите, Марина. Присядьте, в ногах правды нет, я это знаю теперь, как никто другой!
Марина села, не снимая полушубка, но Елизавета Васильевна, словно бы не заметив, не предложила раздеться. И чаю не стала предлагать, хотя раньше первым делом принялась бы суетиться со спиртовкой…
«Понятно…» – угрюмо подумала Марина.
– Очень неприятная штука – ранение, – сказала Ковалевская с улыбкой. – Боль делает человека слабым. А я вообще-то изнеженное создание…
«Ты-то изнеженная? – чуть не усмехнулась Марина. – Да в тебе силы и крепости небось побольше, чем даже во мне!»
– Помню, когда меня первый раз в Маньчжурии ранили, – пустилась вдруг в воспоминания Елизавета Васильевна, – еще в девятьсот пятом году, я так перепугалась… Ужас! Вообще соображать перестала. Рана пустяковая была, по большому-то счету, можно было в полевом лазарете остаться, так нет же, я со страху решила эвакуироваться в Х. И всё, меня мигом заставили в здешнем лазарете работать. Доктор Никольский – был у нас здесь такой чудесный доктор, он умер шесть лет назад, – пояснила она, – сказал, что безобразие, когда в единственном на весь Приамурский край военном лазарете нет ни одной дипломированной милосердной сестры. А я ведь Кауфманские курсы закончила… И не отпустил, хотя я рвалась обратно на фронт и ужасно кляла себя за слабость. Вот так я здесь и задержалась… И сейчас, когда ранили, нужно мне было постараться остаться в Петрограде, в Москве, ну… в Энске, что ли… – сказала она после паузы со странной какой-то интонацией, – а я так боли испугалась… Очень было больно, в самом деле! Одним словом, сплоховала и позволила отправить себя в воинском эшелоне, идущем в Х. В пути уже спохватилась – не то делаю, не то! Ну а тут окончательно решила: возвращаюсь на фронт.
– Не навоевались? – хмыкнула Марина. – Вы сильно хромаете.
– Ну и что, что хромаю? – отмахнулась Елизавета Васильевна. – Чай, это не помешает раненых перевязывать и при операциях ассистировать.
Марина глянула исподлобья. «Чай» – так говорят, кажется, только в Энске. Ну, может быть, не только, но в Х. – уж точно не говорят. Может быть, тетя Оля права и Елизавета Васильевна Ковалевская в самом деле – та сыщица из Энска? То-то дрогнул ее голос, когда она сказала: «Нужно мне было постараться остаться в Петрограде, в Москве, ну… в Энске, что ли…»
– Что, не хватает медицинских работников?
– Их-то хватает… – махнула
У Марины стукнуло сердце:
– Брожение в армии? Вы имеете в виду, что…
– Русская армия распропагандирована врагами Отечества, – холодно сказала Ковалевская. – Прошу прощения, Марина Игнатьевна, что я ваших единомышленников называю так, врагами… Я прежде опасности не видела и не понимала, к вам ко всем относилась с пониманием и сочувствием, как к мученикам за народ, но сейчас дела слишком далеко зашли. Россия в опасности, причем это и внешняя опасность, германцы, и внутренняя – революционеры, социалисты, либералы, пораженцы, все те, кто сначала воспринял войну с восторгом и кричал, что мы должны воевать до победного конца, а сейчас кричит о том, что надо повернуть штыки против власти.
– Люди устали воевать, понятно, – пожала плечами Марина, чувствуя, как заиграла ее кровь при споре – политическом споре, в которых ей так давно не приходилось участвовать. Ах, до чего же засиделась, застоялась, залежалась – завалялась – она в этом осточертевшем Х.! Глухая провинция, тоска тоскучая – воистину хоть три года скачи, ни до какого государства не доскачешь… Как, как, как выбраться отсюда? Что там врет Ковалевская про какую-то армию, о которой она якобы заботится! Ей просто невыносимо стало в глухомани после того, как она побывала в России, хлебнула живой, настоящей жизни, пусть даже и обагренной кровью, пусть даже пахнущей дымом войны! – Да, люди устали. Тем более им обещали скорую победу над врагом, а ведь до сих пор ничего в волнах не видно!
– Давно было бы видно, если бы Россия не воевала и против Австрии с Германией, да еще и против себя самой, – сказала Елизавета Васильевна. – В армии почти не осталось людей, которые убежденно ведут войну против Германии с Австрией. Как правило, все сейчас сражаются за – каждый за что-нибудь: за парламентскую республику, за Думу, за национализацию предприятий и передел земель, за социалистическую уравниловку, за «грабь награбленное», за свободу печати и слова, за право наций на самоопределение вплоть до отделения… В общем, за всю эту опасную политическую трескотню, за весь этот ядовитый дым, только не за то, за что действительно нужно сражаться: за единую, неделимую Россию. Потом, когда враг будет побежден, можно снова начать переливать из пустого в порожнее и требовать переделки строя, мечтать о европейском парламентаризме и прочей такой ерунде, но сейчас, когда в ряды нашего врага встали сотни армейских агитаторов, когда солдаты начали стрелять в спину офицерам, потому что те отдают им команды и вынуждают к подчинению, сейчас, когда…
Голос ее достиг предела ярости – и вдруг сорвался. Ковалевская несколько раз глубоко вздохнула, стиснула руки. Умолкла.
«В том-то и дело, – холодно, спокойно подумала Марина, – что победы «единой, неделимой России» в этой войне нельзя допустить ни в коем случае. Победителей не судят! После победы еще до-олго никому не захочется ничего, кроме как почивать на лаврах. В том-то и дело, что власть можно отнять только у раненого, хромого, голодного, испуганного, ошеломленного, не знающего, что делать… И ты это прекрасно понимаешь! Но что ты можешь сделать? Заткнуть одним своим хрупким, тощим, немолодым тельцем ту брешь, которую уже удалось пробить в плотине, называемой русской монархией? Не выйдет! Что можешь ты одна и подобные тебе пережитки прошлого против новой, молодой плоти, которая хлынет через пробоину, которая жаждет власти, которая рвется к власти – и возьмет ее? Скоро, скоро захлебнетесь вы собственной кровью, и ты, и твой Смольников!»