Осень на краю
Шрифт:
– Что вы ей вкололи? – прохрипела Марина, наблюдая, как глаза жертвы вдруг распахнулись и словно поймали цепким взором ее взгляд. Впрочем, они тотчас померкли и закатились. Рот приоткрылся, тело дернулось раз, другой…
– Не все ли вам равно? – пробормотал Ждановский.
Он провел ладонью по лицу Ковалевской, закрывая ей глаза.
– Все? – сдавленно спросила Марина.
– Все кончилось, не тревожьтесь.
Легко сказать, подумала Марина. Еще ничто не кончилось! Все только начинается, в том числе и тревоги. У кого их будет больше? У Ждановского, которому под прикрытием метели придется отвезти труп к Амуру и сунуть его в загодя присмотренную полынью? Или у Марины, которая сейчас наденет чужую косынку, возьмет чужой портплед
Пожалуй, Ждановскому все-таки легче. Как только он спрячет труп, все его заботы действительно кончатся. Марине же предстоит долгое время жить по чужим документам, таиться, прятаться… И хромать! Да, да, она должна будет не забывать какое-то время еще прихрамывать!
– Не горюйте, Ждановский, – сказала Марина, с презрением глядя на его заострившийся от страха нос. – Во всяком случае, можете быть спокойны. Сегодня вы от меня освободитесь. Мы с вами никогда больше не увидимся, я не намерена возвращаться в Х.
– А как же ваш ребенок? – нерешительно спросил Семен Ефимович.
Лицо Марины не дрогнуло. Она не ответила.
«Сука, – подумал Ждановский. – Не мое дело, да? Ты это имеешь в виду? Конечно, не мое, плевать мне и на тебя, и на твоего ублюдка. Я просто хотел… по-человечески…»
Он прогнал свои мысли, потому что самому вдруг стало ясно: слово «по-человечески» вряд ли применимо к нему, только что убившему человека. Неужели завтра он освободится от этой твари и сможет жить так, как жил до встречи с ней: вольно, свободно, повинуясь только своим желаниям и потребностям, а не гнусному шантажу оголтелой, окаянной бабищи?
Марина, нахмурясь, надевала перед зеркалом белую сестринскую косынку Ковалевской, набрасывала ее пуховый платок, просматривала ее документы. В голове мешались мысли о том, что она за последнее время еще больше постарела от переживаний и выглядит гораздо старше своих лет: ей сейчас легко можно дать и сорок, и сорок пять, не то что тридцать семь, как было Ковалевской, за которую она будет себя выдавать. А ведь Марине гораздо-гораздо меньше… Да ладно, не все ли равно, как она выглядит? Чем хуже – тем лучше!
Но о чем бы она ни думала, где-то на обочине сознания проходила мысль, которую она постоянно гнала от себя, – мысль о Павлике.
Он не пропадет, не должен пропасть. Едва Сяо-лю забеспокоится, что «мадама Маринка» как-то уж слишком надолго запропала, не случилось ли чего, как только в доме кончится вся еда, девчонка ринется за помощью к «красивой девуске», к Грушеньке Васильевой.
Васильевы ненавидят Марину, но Павлика они не покинут. В любом случае – если даже не возьмут к себе, то устроят в детский приют. В тот самый, здание для которого выстроили на Инженерной улице австрийские пленные…
Смешно. Очень смешно!
Марина оставила для Васильевых письмо, в котором пригрозила: если посмеют бросить Павлика на произвол судьбы, она сообщит в полицию о шашнях Грушеньки и беглого австрийца Мартина Бобаша. О себе Марина написала, что будет через Китай пробираться в Россию. Пусть теперь ищут и ловят ее близ границы с Китаем, если делать нечего! Да вряд ли станут искать – решат небось, что ее замело где-нибудь метелью, а косточки давно уж обглодали волки. И хоть Васильевы теперь с надеждой взглянут в будущее, надеясь, что навсегда освободились от Марины, но все равно – в их жизни и в жизни Ждановского всегда будет присутствовать страх.
Страх, страх…
Сейчас, лежа на полке в отдельном купе полупустого вагона и содрогаясь от кончиков волос до глубины души от озноба нравственного и физического, Марина размышляла о том, что вся ее будущая жизнь основана на страхе и скреплена, словно цементом, страхом тех, кого она оставляет в жизни прошлой.
Второй раз меняла она судьбу вот так – безоглядно. Первый раз это произошло помимо ее воли два года назад, сейчас же она шла
Конечно, ее будут искать, но не смогут связать побег Марины с отъездом на фронт милосердной сестры Елизаветы Ковалевской. Даже если дадут телеграмму в воинский эшелон, которым сейчас едет Марина, отсюда могут только ответить, что милосердная сестра Ковалевская вовремя села в поезд в Х. и следует в пассажирском вагоне до сих пор.
Марина села и принялась растирать ледяные ноги. Ей надоело хромать, надоело думать о том, что нужно непременно хромать. Сейчас ногу словно судорогой сводило – ту, на которую она так старалась припадать.
Встала и приникла к окну. Метет, метет… След ее уже замело, занесло, скрыло от людей. Впереди, в белесой круговерти, проглядывали какие-то красные сполохи. Горит что-то? Или чудится? Часто бывает в Приамурье, что в сильный снегопад ночное небо отливает тускло-пламенным оттенком…
Или это зарево новой жизни Марины Аверьяновой разгорается? Костер, в котором сгорело все прошлое…
Чудилось, что мысли о покинутом ею на произвол судьбы Павлике, о бросившем ее Андреасе, об убитой ею Ковалевской и впрямь сгорели в некоем страшном костре. Заодно там сгорело ее сердце. Теперь на месте сердца у Марины в груди лишь уголь того костра, и не гаснуть совсем его заставляет только надежда отомстить. Однако если кто-то решит, что она будет мстить двум обманувшим ее мужчинам, то он жалкий пошляк и мещанин.
Есть люди, которые принесли ей гораздо больше зла. У нее целый список этих людей. Там Саша и Дмитрий Аксаковы, там Шурка Русанов, Тамара Салтыкова, там Охтин и, конечно, Смольников.
Рано или поздно Марина Аверьянова доберется до них до всех!
Она снова легла и наконец-то согрелась своим тлеющим углем, который был у нее теперь вместо сердца. И спокойно, почти счастливо уснула.
– Быть может, вам удобно будет расположиться на моем диване… э-э, в кабинете? – спросил Константин Анатольевич, изо всех сил стараясь быть как можно приветливей с незваным гостем.
– Ну что вы, Константин, да разве это мыслимо? На вашем диване может спать только бесчувственный, совершенно бесчувственный человек! – с неподражаемым выражением воскликнула Олимпиада Николаевна, которая за годы бесплодной, безнадежной и изрядно-таки надоевшей ей любви к своему beau-frиre [13] виртуозно научилась жаловаться на судьбу всем и каждому не только изысканными намеками, но и полунамеками, четвертьнамеками и даже осьмушками намеков. Домашние, впрочем, отрастили за годы общения со своей добрейшей, самоотверженной, но весьма занудной тетушкой толстенную кожу, в которую иглы Олимпиады Николаевны просто-напросто не вонзались, даже царапин не оставляли, а скользили по касательной. На языке тети Оли это называлось: «Я им жизнь отдала, а им все как с гуся вода!» Так что патетическое восклицание было в основном рассчитано на гостя, на непривлекательного, слишком простенького, неэлегантного молодого человека, совершенно лишенного того, чем в избытке обладали Константин Анатольевич и второй (по категории ценностей, установленной m-lle Понизовской) по красоте и обворожительности мужчина в Энске – начальник сыскного отделения Смольников. То, что неказистый агент Охтин был непосредственным подчиненным сего блистательного джентльмена, не укладывалось в тети-Олиной голове. Однако Шурка был мальчик правдивый, а потому тетя Оля ему поверила и старалась, как могла, произвести хорошее впечатление. Вдруг Охтин возьмет да и обмолвится невзначай при своем начальнике – так, мол, и так, был у Русановых… ах, какая милая, милая дама эта Олимпиада Николаевна, право, можно в нее влюбиться!
13
Зятю (франц.).