Ошибись, милуя
Шрифт:
Мать Фекла сумела успокоить себя и даже начала усердно следить за службой, но молитвенное забвение было утеряно. Наконец уступила своей слабости и, крестясь, украдкой из-под руки взглянула вправо — волна испуга так и ударила в сердце: не твой уж, Фекла, сынок-то. Мать, обнеся плечи троеперстием, вдруг прижала ладонь к груди и, потеряв дыхание, с покорным отчаянием призналась, что ее любви, ее воли и власти ее над сыном больше нету. «Боже праведный, — совсем оробев, сдалась Фекла. — Боже милостивый, это само предсказание, и, как от судьбы, никуда нам не деться». А Сима стояла спокойная и строгая, чуточку склонив голову на плечо, тая в длинных опущенных ресницах
Множество самых противоречивых мыслей прошло через душу матери Феклы, и все они отчего-то были окрашены горькими предчувствиями, которым она верила и не верила.
С Петром у матери почти не было разговоров о Симе, хотя оба знали, что думают о ней неотступно. Фекла в конце концов утешалась тем, что Сима из хорошего дома и дурного слова о ней никто не говорил. Когда же Петр объявил матери о своем намерении жениться этой осенью, она сперва приняла слова его за шутку и даже посмеялась, у жениха-де и рубахи-то базарской для свадьбы нету. Но не смеяться бы Фекле, а сразу, на первом же шагу, по-родительски сурово осадить сына, чтобы он не о женитьбе, а о хозяйстве пекся, но она упустила момент, не сумела решительно выказать свою волю, и сын опередил все ее предположения…
Фекла поднялась от могилки и села на скамейку, но тут же встала и сняла с креста высохший венок. Ей показалось, что жухлая, будто подпаленная огнем пихта дышит своим губительным тленом на живую, свежую и яркую зелень черемухи, низко склонившейся над могилой. И молодая, охваченная цветением трава, и плотное гудение пчел со всех сторон, и песенные всхлипы иволги на высокой березе, и сама береза в полном, но мягком листе — все это опять вернуло мать Феклу к мысли о том, что нету конца жизни на земле и все, что было пережито, все придет и повторится своим чередом.
— Присядь, Серафима, — мать посторонилась на скамейке. — Небось не чаяла, что я здесь?
— Знала я, Фекла Емельяновна. Петров день. Потому и пришла. Я уже не первый раз.
— Ты с ним не венчана.
— Он мне, Фекла Емельяновна, всю жизнь заслонил. Мы оба горемычные. И ты не вини…
— Я не виню. У меня и мысли такой не было. Винить легче.
— Мало ли по деревням отказов, — и засылают сватов в другой и в третий раз. Невесте любо. А тут, господи помилуй, кто знал. У меня теперь в глазах все померкло. Не сестры, так,
Мать Фекла перехватила в больших открытых глазах Серафимы беспокойство и встревожилась за нее, но в это время сама услышала на дорожке по ту сторону кустов хруст гальки, и два белых платьица мелькнули сквозь листву.
— Милая ты моя, всякому своя доля. Ты помолись за него, ангелу его помолись и о себе думай. Он уже жалел потом, что погорячился. Белый-то свет, погляди, вон как светел. Помолись и выбрось худые мысли из головы. Что уж теперь. Живым — о живом. Всякому свой путь указан.
— Прости меня, Фекла Емельяновна, — Сима обняла Феклу и заплакала глубокими, несегодняшними слезами. — Если бы знать…
— Ну полно-ко, полно. Господь бог всех рассудит, а мы прощать призваны. Полно-ко, говорю. Что уж теперь.
За кустами опять появились два белых платьица и стали громко разговаривать, чтобы напомнить Симе, что пора домой.
— Фекла Емельяновна, не откажите; ради христа, благословите меня, — она опустилась на колени и прижалась своей мокрой горячей щекой к руке матери.
— Да что ты затеяла? Эко вы неукладные.
— Хочу я за него и за всех вас помолиться. Я по нему судила и вижу, не ошиблась: в вас тоже незлобивое сердце, и мне теперь легче ступить на свой путь. Прощайте теперь, Фекла Емельяновна. Не поминайте лихом. Я и за всех век буду бога молить.
Недели через две из Туринска домой вернулся Исай Сысоич. Мать Фекла была на кухне, когда перед окнами с громом остановилась тяжелая телега, на железном ходу. С телеги, держа баульчик в руках, слез постоялец и, сбив с себя пыль, пошел в ворота.
Мать Фекла сняла передник и вышла на крыльцо. Постоялец сидел на нижней ступеньке и, кряхтя, стягивал сапоги. Толстая набрякшая шея у него была красна и мокра от пота.
— Уходился, гляжу, по жаре-то?
— И не говори, тетка Фекла. Чуть жив.
— Давай-ко, я тебе, Исай-кусай, кваску из ямки достану, то-то освежит. А к вечеру баню спроворим. Семен сегодня домой сулился — похлещете друг дружку. А погодка ноне — покосу угодница.
Фекла сходила в погреб и принесла квасу, присказала, подавая холодный ковш, облепленный листочками хмеля:
— Пей поопасней, не застуди нутро с жару-то. Эко припал, — Фекла с напускной строгостью отобрала у Исая Сысоича ковш, к которому он припал с жадным заглотом. — Угорел ты. Кому я сказала, поопасней.
— Душа горит.
— Охолонь, тадысь хоть залейся. Ты с кем-то вроде не из наших ехал?
— Дай еще глоток.
— Я спрашиваю, с кем ехал, а ему дай еще.
— Ехал-то? Ехал с Максимом из Борков.
— Максим. Максим. Не Угаров?
— Он самый, Угаров. Родня ваша.
— Родня не того дня.
Постоялец вытянул свои ноги и, шевеля белыми слежавшимися пальцами, раскинул на мостике потные грубые портянки.
— В печали он, Угаров-то: дочь свою увез в Тюмень, определил в монастырь.
— Да ты что судишь? Как это? Которую? Ведь их у него, кажись, шестеро. Дак какая же, не спросил?
— Не к слову как-то.
— Ну, старшая, младшая? Экой ты, Исай.
— Да ты затолмачила меня. Погоди-постой. Да так и есть, ваша залетка. Петрова любовь.
— Боже милостивый, Серафима. Чистый мой голубочек. Как же она?
— Постановила, и все тут. Видение-де ей было. Вклад, говорит Максим-то, большой сделал. Без копейки, выходит, и богу не послужишь.
— Вот оно как. Вот оно как, — повторяя одно и то же, мать пошла в избу, ничего не видя перед собою.