Ошибись, милуя
Шрифт:
— Грапк, ты б постыдилась, — по-вятски съедая гласные звуки, прервала бойкую бабу старуха, сидевшая в конце телеги.
Но Агриппине было весело, душа ее, еще не согнутая непосильной работой, жила удалью и просила простора. Она накинула платок себе на плечи, подобралась вся и опять запела, только другую припевку:
Ты солома, ты солома, Аржаная, белая, Ты не сказывай, солома, Что я с милым делала.—
Как только выехали на большую укатанную дорогу, бабы попробовали затянуть песню, но она, несмотря на их веселость, так и не сложилась. Потом на паровом поле увидели старого зайца, который, лениво и все-таки высоко забрасывая задние костыли, отбежал в сторону и оторопело вскинулся столбиком, навострив уши и дико выкатив на лоб круглые вывихнутые глаза. Но как ни кричали, как ни ухали бабы, с места не пошевелился, словно зачарованный.
— Во идол, ух ты!
Перед мосточком через ручей Агриппина соскочила с телеги и, снимая через голову кофтенку, в своих больших и мягких обутках с красивой женской неловкостью побежала к воде. Когда поднялись на другой, высокий берег, Семен оглянулся и увидел, что она уже плескалась, стоя по пояс в воде, лицом к тому пустынному берегу. Замоченные руки, плечи и спина ее мокро блестели и искрились под солнцем несомненной свежестью и чистотой. От тяжелой работы и налитых мускулов, от легкого дыхания остывающей земли, от близости вечернего примирения со всем пережитым, от теплых и завистливых усмешек баб над Агриппиной и, наконец, от самой Агриппины, увиденной в каком-то нетронутом блеске, знакомое Семену счастье вдруг затопило всю его душу. Ему показалось, что Агриппина и пела, и смеялась, и побежала к воде только для него, и такой красивой, чистой он первый открыл ее, и теперь весь мир будет любить ее.
Семен переживал то вечернее приподнятое и умиротворенное настроение, когда всему рад и охота пожелать для каждого добра, счастья, потому что сам хотел любви и ласки. «Нет, нет, — с твердой надеждой подумал он, — я должен был понять, если бы она совсем отказала. У ней не было в глазах ни обиды, ни злобы, и я теперь знаю, что мне надо увидеть ее и повторить ей слова свои. Сделаю это сразу после покоса. Нет, я ни в чем не ошибаюсь, потому что так чувствую. Я уверен, что не ошибаюсь и не отступлюсь от своего. Для меня это не игра, а цель и радость всей жизни. Ах, пережить бы Петру это свое испытание, он бы понял, что жизнь дорога не столько радостями и счастьем, сколько опытом и страданиями. А Варя успела пострадать, и даже откажи она мне окончательно, я буду горд и счастлив своим выбором, своей любовью».
У открытых настежь ворот, откуда возили навоз, уже собрались и стояли отработавшие артельщики. Погруженный в свои размышления Семен не заметил, как с его телеги слезли все бабы, а праздные артельщики, переглядываясь с ними, украдкой улыбались. Как только он въехал под крышу ворот, на него сверху, из-за створки, опрокинули ведро воды. Ему залило картуз, лицо, натекло за шиворот и на колени. Горячее, в потной рубахе, тело и испугалось, и обрадовалось внезапной прохладе, а сам он, спрыгнув на землю, начал отряхиваться, хлюпая налитыми сапогами и смеясь вместе со всеми. Когда он проморгался, то в первую очередь увидел знакомые, прикрытые ресницами глаза, которые с упрямым ответом глядели на него.
— Акулина тебя окрестила, — шепнул Семену Матвей Лисован, усаживаясь рядом с ним за блинный стол. Потом, помяв зубами густую ржавую поросль на губе, выискал глазами Акулину и, щурясь на нее и видя, что она глядит в их сторону, посоветовал:
— На твоем бы месте помять ее. Девка, язви тя, первый скус.
XIX
Праздник Петра и Павла приходится на самую красную, светозарную пору лета, однако совпадает он с началом страдных работ,
Ныне староста Иван Селиван настоял на том, чтобы выборные от общества выехали на размежевку дальних, Солохинских покосов под праздник. В число выборных попал и Семен Огородов. Чтобы не мучить коней по жаре, тронулись в дорогу чуть свет.
А мать Фекла, конечно, ждала петрова дня, чтобы с утра сходить в церковь и заказать поминание за упокой души сына Петра, а уж потом сходить на его могилку. Народу в церкви было немного, и она почти первая подала поминальник, не мастерица да и не охотница до служб и молитв, едва выстояла заутреню: церковное томление ей хуже всякой работы.
Солнце было горячее с самого восхода, и застойная жара залегла даже в густой тени кладбищенских берез. В глохлом, недвижном воздухе, в медовом запахе трав умиротворенно гудели шмели и пчелы, навевая на душу покой и согласие во всем, что наслано человеку пережить и понять.
Фекла каждую неделю приходила к Петру и уже разучилась плакать, зато думала и говорила с ним как с живым собеседником, который понимает ее и отзывается в ее воспоминаниях. Она совсем перестала верить в нелепость того, будто никогда больше не увидит сына. Ведь не может же быть, чтобы все вынесенное и пережитое так вот и ушло в неведомое. Тогда зачем было жить на этом свете? Зачем рожать? Зачем было не спать ночей, когда он болел краснухой и едва не умер? Она вспоминала, как он провалился в горящую торфяную яму и обжег ноги, как она носила его к знахарке в Борки и как городской фельдшер ошибся, сказав Фекле, что сын ее должен умереть от огневки. А Петя, царство ему небесное, оклемался и пошел своими ножками. Батюшка, отец небесный, он, самый младшенький, в ту пору был ей дороже всех старших, вместе взятых! «И да нет же, — думала мать Фекла, — зачем-то же было все это. И обо всем есть память. Значит, где-то все должно вспомниться и повториться, чтобы знать, что нету человеку конца, как нету конца свету. И до того и после жизнь нетленна, потому что кто-то видит ее, направляет и не оставит человека на распутье.
Фекла думала и молилась без слез, чисто, ясно, а сама прибирала могилку, которая все еще оседала и осыпалась. Вдруг она услышала за своей спиной хруст шагов и, обернувшись, увидела в черной шалке, спущенной низко на глаза, Симу Угарову из Борков.
Впервые мать Фекла встретила Симу в прошлое рождество в церкви. Когда священник отец Феофил после очередного тропаря трижды повторил: «Господи, помилуй», кто-то из баб-соседок подтолкнул Феклу под бок и шепнул, затаив любопытное ожидание:
— Сношка твоя по правую-то руку.
У матери Феклы уже есть сноха, но странно, что в эту минуту она подумала не о Кате, а о Петре и, чувствуя близость какого-то важного для себя человека, словно закаменела и не могла оглянуться. Ей показалось, что сын ее, Петр, сделал непоправимую ошибку и ни о чем не рассказал матери, не посоветовался, а виновница неминуемой беды стоит вот рядом, и она, Фекла, боковым взглядом видит спокойное движение ее руки. «Да откуда ты навязалась такая на моего парня, — круто возмутилась Фекла, забыв и о молитве, и о церкви, и обо всем на свете. — Совесть-то у тебя есть или вовсе нету, что ты сбиваешь его с пути истинного. Да где тебе до него, — вдруг мстительно рассудила мать Фекла. — Не в тот, слышь, огород залетела, касатка. Ты же небось раззвонила, что в снохи берут тебя Огородовы. Так вот милости просим мимо наших ворот».