Ошибки в путеводителе
Шрифт:
И никак не могу осознать местную ценовую политику: свитер стоит десять долларов, пара салатов в магазине деликатесов – пятьдесят.
Бесконечные истории о шести-семилетних детях, обвиненных в сексуальных домогательствах и принуждаемых пройти соответствующий курс перевоспитания.
Лиза рассказала, как ее остановил однажды дорожный полицейский, спросил в том числе, откуда она родом. Из России? О, он большой поклонник русского балета (должно быть, повальное увлечение американской дорожной службы), только уж очень редко они приезжают в Америку. «А вы сами съездите, – посоветовала Лиза, – сходите в Большой, в Мариинку». – «Да, – затосковал патрульный, – я давно об этом мечтаю. Но не могу решиться: слишком опасно». Интересно, что этот диалог происходил
Но, возможно, капиталистические джунгли устроены как джунгли африканские: каждый зверь помечает свою территорию, и потом уже «чужие здесь не ходят» – запах не тот. Эта несложная мысль пришла мне в голову, когда мы выезжали из Гарлема. Что такое Гарлем, вы знаете. В натуре он даже хуже, чем в представлении. Но от смежного района его отделяют довольно узкие улицы, за которыми находятся кварталы фешенебельных, безумно дорогих домов и у подъездов стоят швейцары в малиновой с золотом униформе. Спрашивается: что стоит перейти эту улицу и немножко разрисовать эти дома, пописать этих швейцаров? Нет, не переходят. Не потому, наверное, что так страшны эти швейцары, но сам их вид невыносим. Запах невыносим.
Да, но ведь стоит только начать.
В недавней газете напечатали последнее, видимо, интервью Станислава Лема, где он говорит: «Я действительно считаю, что не важно, кто президент Польши. Важно, кто президент Америки». Вот и мне как-то не по себе. Америка – самая объемная гиря той чаши весов, на которой написано «Запад». Каково же видеть, что эта гиря – бутафорская, из реквизита циркового силача.
Одним из поводов для этой поездки было обсуждение с моим переводчиком готовящейся американской книжки. Относительно обложки мы так и не сошлись во мнениях, разъехались ни с чем. Было три варианта. На первом птичка замерзла в снегу; птичку жалко. На втором шарик летит, но не голубой. Эти два я отверг категорически. Третья обложка получше, потому что почти абстрактная, но какой-то фигуративный фрагмент все же присутствует: скрещенные руки, как мне объяснили. Сам бы не догадался, больше похоже на вагинальный символ.
За полтора года кое-что изменилось к лучшему. Во-первых, Лиза переехала с окраины своего городка в самый его центр, в старый многоквартирный дом, переделанный из школы. И что-то поменялось в ощущении самого места: ты уже не в ячейке мировой деревни, тоскливейшей субурбии, а в центре маленького чистенького американского городка. Рядом старый район, в котором даже можно гулять: дома там вольно стоят на больших лесистых участках, и все немного напоминает английскую деревню.
А может, погода. Уехали из зимы, попали в самую золотую осень. Просыпаешься, а во все длинное окно желтые, просвеченные солнцем листья огромного клена. В выходные ездили гулять в район Семи озер или на Медведь-гору, где красота во весь горизонт: все зеленое, желтое, красно-бурое и ржаво-золотое. Ходили по земле, шурша листьями. Видели оленей.
Но и в «нашем» городке те же деревья, те же краски. Городок называется Тенафлай, он второй от Гудзона и, по существу, недалеко от Манхэттена – от моста шесть-семь минут на машине. Если нет пробок, разумеется. Но они, как правило, есть, и минуты превращаются в час с лишним.
Мы оказались не способны преодолевать такое расстояние ежедневно и ездили «в город» через день. Тяжело не только ехать столько времени, но еще и смотреть столько времени на соседей по автобусу: по большей части унылые корейские люди или маленькие чиканос с лицами совершенно непроницаемыми и глазами как черные камешки. А за окном – двухэтажная Америка.
Домашних развлечений немного. Основное – курить на газоне, наблюдая белок и птиц двух видов: одни вроде черных дроздов, вторые того же размера с оранжевой грудкой, болотного цвета спиной и заносчивой осанкой. Их названий не знает никто. Белки не такие чудовища, как были в Анн-Арборе (там я даже уточнил на всякий случай, действительно ли это белки), но тоже крупные и седые. Цветков сказал, что их по глупости завезли в Англию, где они под корень истребили наших рыженьких милочек. Теперь все опасаются, не случится ли то же с Европой. (Цветкову, впрочем, не всегда можно верить.)
Я видел когда-то в лондонском Риджентс-парке человека, который за что-то извинялся перед белкой. Может, за это?
Нечитанных русских книг в доме не оказалось, и от полной безвыходности я начал читать чье-то случайно задержавшееся «Сердце Пармы» Алексея Иванова. Что-то очень знакомое (хоть вроде никогда и не читанное), советское. В американских русских магазинах произведения этого автора тоже занимают половину полки, как и в московских. Мой старый друг Зиник, приехавший в эти дни в Москву, сказал, что в книжные магазины заходить нельзя: можно прийти в полное отчаяние.
Одна вполне интеллигентная дама спросила меня здесь, какое у меня мнение о последней книге Веллера. Ну, что на это можно ответить?
Но и Америка многоэтажная почему-то в этот раз не показалась нам такой уж веселой. Трудно сказать почему. (Может, только показалось?) Манхэттен как будто потемнел. В преддверии очередной рецессии? Или всегда был такой? Бродвей ниже 41 St. как привокзальные районы Рима: убогие лавочки с восточной едой или бижутерией, все как-то неухожено, грязновато, затрапезно. Впрочем, демократично (не в пример центру Москвы).
Конечно, это не касается самых центральных улиц, где все блестит и сияет витринами. Шестой авеню, например. Шли мы по ней однажды вечером, еле продвигаясь сквозь толпу. Потом и вовсе застряли: полиция заставила все загородками, пришлось обходить весь квартал. Что такое? Может, теракт? Ничуть не бывало: в Рокфеллер-центре ставят большую елку, и несколько тысяч (с виду вполне нормальных) специально съехались поглядеть на это увлекательное зрелище.
Были, конечно, в Метрополитен, посмотрели огромную (и прекрасную) ретроспективу Фрэнсиса Бэкона. Другие замечательные впечатления в основном вечерние. Вашингтон-сквер около полуночи: неяркий свет, ласковый говор, веселое клубление молодежи. Есть какое-то отличие от европейских площадей в то же время суток: это все не туристы, а местные жители; это их жизнь и естественная среда обитания. Но лучше всего ночной Ист-Виллидж в теплый вечер, бесконечные открытые заведения, наполненные замечательно красивыми людьми всех рас и расцветок. Мите Борисову придется открыть в районе «Жан-Жака» и «Маяка» еще штук двести таких заведений, чтобы получить нечто подобное. А где взять публику? На Манхэттене все хороши в своем роде, даже неприветливые корейцы и непроницаемые чиканос.
Только на Брайтон-Бич лучше не заглядывать. Видел там загадочную надпись по-русски на русском же магазине: «Мы говорим по-китайски».
Нет, все же главное впечатление – это полицейский в белоснежной отглаженной форме, развлекающий цветных детишек, как рождественский Санта-Клаус. Я долго смотрел, потом заставил себя уйти, понимая, что публичные рыдания неуместны.
Есть в Америке еще одно место, где рыдания неуместны, но вполне вероятны. Если будете в бостонском Музее изящных искусств, полном шедевров, спуститесь в нижние залы, где древнее искусство. Там есть два этрусских саркофага, четвертый век до н. э. Оба двойные, семейные; оба гениальные, но один совершенно невероятный. Муж и жена лежат на постели, обнаженные, наполовину прикрытые одеялом. Лежат обнявшись, но на некотором расстоянии, как после любви. Рука жены обнимает снизу спину мужа. На ее лице стремительное и страстное выражение, на его – тающая, чуть усталая улыбка, полная нежности. Никакой деталировки, все сделано очень просто, почти примитивно. Но я не припомню более прямого действия – мгновенного временного перелета. Я как будто увидел их, живых, а вернее, стал ими – остановленными во времени, вечно любящими.