Осколки
Шрифт:
— Папа… — робко сказала Джордан.
Если бы она хранила молчание, то стена, которую Хартфорд воздвиг вокруг своего разбитого сердца, возможно, не треснула бы; яд, накопившийся за преградой, не хлынул бы столь сильным потоком. И, что главное, ударил бы не по ней, а по мне — в намеченную цель.
Но, взяв слово, она нарисовала у себя на лбу мишень. Огонь вспыхнул на его щеках, и он взвился со своего места, будто чертик на пружинке.
— Джордан, — прошептал он. Девушка расправила плечи, сидя прямо, ее мышцы в этом положении так и закаменели. — Ты ничего не ценишь. И не научилась ценить. Лучшие школы, репетиторы, дорогая одежда, каникулы по всему миру…
Он поднял руку и влепил ей пощечину — чрезвычайно легкий и скользящий удар вышел, на удар не особо и похожий, — затем снова занес руку для пущей выразительности. Я сорвался со своего места и крепко схватил его за запястье. В тот момент он слишком уж сильно напомнил мне моего собственного отца.
Никогда не причинил бы тебе вреда.
Лоуэлл резко обернулся.
— Прочь, — выплюнул он мне в лицо. Я был выше его на шесть дюймов и тяжелее где-то на пятьдесят фунтов, и все равно потребовались силы, чтобы хватка держалась крепко.
Я сказал:
— Троньте ее еще раз, и я вас головой в камин запихну, мистер Хартфорд.
У него отвисла челюсть.
— Лоуэлл, бога ради! — призвал к порядку Фрэнсис Мичем, глядя на меня по-новому и корректируя игру на ходу. Он почти что ухмылялся, зуб даю. — Ты переполнен горем. Не вымещай это на своей единственной оставшейся дочери. Садись, садись…
Хартфорд посмотрел на свою жену и увидел, что слезы текут по ее щекам. Она дико шмыгала носом, остекленело таращилась в никуда и по старинке похлопывала Джордан по плечу. На ее шее выступили красные пятна. Лоуэлл склонил голову; весь его гнев испарился — вытесненный, возможно, стыдом.
— Да, — пробормотал он. — Ты, конечно, права.
Я отпустил его запястье, и он подошел к Джордан и раскрыл свои объятия.
Она ждала какого-нибудь знака прощения от своего отца, чего угодно, что избавило бы ее от чувства вины. Она прижалась к нему. Хартфорд крепко обнял ее, баюкая, а затем другой рукой обнял жену, так что они втроем раскачивались в такт неслышимому реквиему. Бросив на меня взгляд через плечо дочери, хозяин дома приказал:
— Убирайся из моего дома к чертям собачьим. — Я почти ожидал, что он добавит: «И никогда больше не переступай мой порог».
Мичем улыбнулся впервые за весь вечер.
Я вышел. Проливной дождь обрушился на «Мустанг». Этим утром я узнал больше о Сьюзен, о ее семье и о том, каково это — жить в таком окружении. Узнал, что она, возможно, больше похожа на меня, чем я думал ранее.
Проезжая по Дюн-роуд и глядя на дворники, не справляющиеся толком с очищением лобового стекла, я решил, что и сам делаю мало полезного.
Нужно было узнать, откуда у нее эти шрамы.
Глава 6
Похоронное бюро Уайта возвышалось на фоне холма — впечатляющее архитектурное сооружение любопытного дизайна, напоминающее южные особняки довоенного периода: толстые колонны, портики и остроконечная крыша, окаймленная замысловатой решеткой. Корявое дерево перед домом придавало бы зданию менее претенциозный вид, если бы только там были качели из веревки и покрышки да пара резвящихся детишек. Стальная табличка, ввинченная в кирпичный столб у основания подъездной дорожки, извещала, что резиденция была куплена, а затем продана Вандербильтами [8] задолго до ее перехода в нынешний статус.
8
Имеется в виду семейный клан Корнелиуса Вандербильта (1794–1877), судовладельца, одного из самых богатых и успешных предпринимателей США XIX столетия.
Я поднялся по шиферным ступенькам, открыл дверь и шагнул в тускло освещенный коридор, обшитый панелями из красного дерева. Вдоль коридора стояли вазы с вянущими цветами и керамические урны на подставках. Я пришел на день раньше, чтобы осмотреть тело Сьюзен, но подумал, что если кто-то и сможет определить, откуда взялись эти шрамы, то это будет сотрудник похоронного бюро. Как заставить его рассказать мне об этом, я пока не решил. Автокатастрофа все время приходила на ум, но я не особо верил в эту версию.
Широкая приемная вела в две комнаты: часовня А была занята семьей и друзьями АРМАНДО САНЧЕСА, а в часовне Б находилась горстка пожилых людей, оплакивающих некоего МАЙКЛА ТОРРАССИНО. Стены в часовнях были скрыты за траурными драпами, всюду громоздились венки и раскладные стульчики.
Санчеса либо очень любили, либо он был должен денег множеству людей; женщины и мужчины беззастенчиво плакали в комнате, визжали и стонали, бросались друг на друга и взывали к святым, о которых я никогда не слышал. Я приметил девушку, что сидела одна в заднем ряду, — на ее симпатичных латиноамериканских чертах было написано смешанное выражение замешательства и печали. Мое сердце взволнованно забилось, когда я двинулся дальше по коридору, переполненный страхом и торжественностью, каковые внушают нам такие места, как церкви, кладбища и другие обиталища мертвых.
Перед тем как склонить колени у гроба, всегда неосознанно напрягаешься и на ум не идут верные слова для молитвы. Какую бы сильную роль в твоей жизни ни играли всякие религиозные наставления, ты все равно в ступоре. Плакать — стыдно, не плакать — стыднее в сотни раз; и почти невозможно искренне попрощаться с бледнолицым, плохо одетым, выпотрошенным манекеном в гробу или заставить себя поверить, что это человек, которого ты когда-то любил.
Или, возможно, ненавидел. На похоронах моего отца буйствовала метель — такая сильная, что казалось, будто вот-вот второй ледниковый период начнется. Стояло январское утро, всего через несколько дней после Нового года, когда семьи должны собираться дома, пить горячий шоколад, играть в «Монополию» и смотреть традиционные праздничные фильмы. Время для детей, когда послевкусие Рождества еще не до конца улетучилось и подаренные новые игрушки не успели сломаться.
Мне было шестнадцать. Уже не ребенок. Давно уже. Сосны, росшие на кладбище, ненадежно удерживали тонны мокрого снега. Метель обрушилась на нас, как на грешников, которых приговорили к побиванию камнями. Небеса содрогались. Очертания надгробий, отмечающих места, где обрели свой последний покой свободные от друзей, врагов и новых знакомств, терялись в снежной круговерти. Розы, которые я положил на могилу отца, укрыл иней — и вот они уже неотличимы от сверкающего белого льда. Одеяния священника стали огромными хрустальными крыльями, как у архангела Гавриила. Его слова пропадали где-то в этой дикой буре, но голос звучал сильно и настойчиво. Хотя контекст различить было невозможно, мощь изреченных им слов была очевидна.