Остановиться, оглянуться…
Шрифт:
— Ты видел Паулаускаса? — спросил агрессивно Д. — Вот кто будет играть! По–моему, он и сейчас уже не слабее Стонкуса. Один раз так мотанул двоих…
Д. Петров поставил на угол стола солонку и горчичницу, два его пальца упруго, как ноги баскетболиста, уперлись в скатерть — и вдруг, качнувшись влево, резко метнулись вправо.
Вообще он был сдержан, одевался строго, говорил на трех языках, и я слышал, как крашеная дама из хозчасти однажды высказалась о нем: «Он такой элегантный, такой высокий блондин, типичный русак — его даже
Но я раза четыре ходил с ним на футбол и знал, что Д. Петров — москвич. Однажды из–за одиннадцатиметрового он даже сцепился с полупьяным болельщиком «Торпедо», и тот порвал ему очень красивые бельгийские носки…
— Ну, сам подумай — разве не так? — услышал я вопрос Д. и ответил:
— Только так!
«Только так, — подумал я, — именно так. Об этом и написать, о заколдованном круге. У института свои интересы, вполне понятные. У газеты — опять–таки свои, и тоже вполне законные. А судьба препарата остается где–то за кругом, за желтой чертой…»
— А Саканделидзе? — с тихим восторгом спросил Д. Петров.
Я развел руками, полностью соглашаясь с ним:
— О чем говорить…
…О чем говорить… Вроде бы и говорить не о чем. Все правы, и я, в общем, был прав, когда писал фельетон, и газета, когда не хочет дать опровержение. Ну, а виноват кто? Наверное, больные — больше некому…
—…и тут ему локтем дали в нос, — сказал Д. Петров.
Я не знал, чей локоть и чей нос, но на всякий случай отреагировал:
— Так и надо!
…Так и надо назвать — «Рассказ о моей ошибке»…
Д. с достоинством возразил:
— Ну, нет, старик. Выигрывать надо чисто. Баскетбол — спорт интеллигентных людей…
В шесть я пришел домой; заварил кофе — покрепче и побольше, настрогал штук десять бутербродов и стал писать. Я почти не останавливался, не перечитывал написанное — материал выдохнулся сразу.
В половине второго я допил уже холодный кофе, съел последний бутерброд и пожалел, что он последний. Но резать новый уже не было сил.
Я сложил стопочкой исписанные листы, и они как бы оформились, приобрели вид строгий и завершенный, окончательно стали материалом. Тогда я разделся и лег — постель я в минутном озарении разобрал два часа назад, когда еще не так хотелось спать. И, уже падая в сон, подумал, что, пожалуй, надо будет как–нибудь дать себе настоящий, до скуки долгий отдых — мой мозг покладистый парень, но вот и он напомнил об уважении к себе.
Утром, в редакции, я хотел перечитать написанное. Но на первом же абзаце почувствовал отвращение: интонация казалась лицемерной, слова случайными…
Я не слишком обеспокоился. Отвращение к только что законченному — чувство столь же естественное, как торопящая радость работы. Оценивать вещь в этот момент — дело безнадежное.
Тут есть два выхода.
Для очеркиста самое разумное — забросить рукопись на неделю в ящик. В газетной суете она быстро забудется, и потом прочтешь ее спокойными глазами, как чужую.
Но неделя в ящике — эта роскошь не для фельетониста, у которого каждый случай пожарный. Поэтому идеальный выход для фельетониста — чтобы через четыре двери от него работал Женька.
Женька сказал:
— Эту штуку надо пробить.
Потом неопределенно шевельнул толстыми короткими пальцами:
— Кое–что по стилю не то… Но это можно поправить потом.
Я спросил:
— А что именно?
Он пожал плечами:
— Черт его знает… Пока еще сам не пойму.
Мы договорились, что он еще подумает, а после работы потолкуем всерьез.
Но где–то в двенадцать мне пришлось ехать в Подлипки, там я закрутился и в город вернулся только к семи. Я позвонил Женьке домой, но его не было. Тогда и вспомнил, что сегодня в Доме журналиста обсуждают проблему очерка в ведомственных журналах, и Женька конечно же будет там и конечно же выступит, даже если спорить будут о журнале «Акушерство и гинекология».
Он действительно был там и действительно выступал. Отсутствие чувства юмора было Женькиной слабостью и Женькиной силой: для него не существовало слишком маленьких баррикад. Вот и сейчас он выкладывался на полную перед аудиторией в пятнадцать человек, среди которых к тому же одна была техсекретарша при протоколе, один — фотокорреспондент, скучавший в этой нефотогеничной обстановке, и еще пять–шесть — молодые люди, которых можно встретить везде, куда пускают без билета.
— Чертовски тяжело ломать рутину, — сказал мне Женька, садясь. — В журнале было подряд два бездарных редактора — и третий уже считает, что так и надо!
Я согласился:
— Бездарность в третьем поколении — уже не бездарность, а традиция.
Выступили еще два оратора, из которых один поддерживал Женьку, а другой хаял, причем довольно ехидно. Я тоже выступил — не могу спокойно слушать, как ругают Женьку.
Мы вышли в коридор, и он сказал:
— Ты знаешь — эту штуку конечно же надо пробить. Она, пожалуй, все поставит на свои места.
— А что тебе не понравилось тогда? — спросил я.
Он недоуменно выпятил губы:
— Ты знаешь, перечитал — как будто все нормально. Наверное, показалось с первого чтения…
Обычно я верил в первое чтение больше, чем в здравые размышления потом. Но бывает по–всякому, и я не стал тянуть жилы из Женьки.
Он подумал, пошевелил бровями и вдруг оживился.
— Знаешь, тут сегодня был Федотыч. Покажи–ка ему, а? Он к тебе хорошо относится. Понравится — сразу напечатают.
— А этика?
Женька уверенно возразил:
— При чем тут этика? Ведь не ты предложил этот вариант.
«Что ж, — подумал я, — пожалуй, он прав. Одинцов тогда сказал про другую газету, и редактор его поддержал. А уж если другая газета — тогда, конечно, идти к Федотычу. Напечатает — слава богу. А не напечатает, так хоть прочтет».