Остров Нартов
Шрифт:
Увидев нас, инвалиды поклонились. Отец тоже ответил им поклоном. Удивительно, но я никогда не видел его за этим, на мой взгляд, совершенно не приличествующим ему занятием.
Следовательно, и он мог быть не гордым, но кротким, растерянным, смиренным и поверженным, находясь во власти неожиданности.
За этим двором следовал еще один проходной двор, а за ним - еще один. Целая пустая плеяда проходных дворов со своим воздухом, светом и цветом.
Я пребывал в совершеннейшем изнеможении, мне казалось, что я уже давно умер и влеком отныне вперед лишь неведомой силой страстного любопытства. Зачем, зачем?
Так, кстати сказать, часто случалось со мной: я мог
Безусловно, гипотетически меня воротило от предстоящего зрелища, и, согласись, я мог предотвратить сию мерзость. Как?! Закрой я глаза ладонями, заточи их и отвернись в противоположную сторону. Так нет же! Мучимый страстью и содроганиями, подступавшими к варенному в кипятке слюны горлу, я шел, черт меня побери, шел вперед и изучал содержимое внутренностей. Как правило, в подобных случаях я целиком превращался в язычника, ибо исцелял себя обычным детским заклинанием, и небезуспешно. Надо сказать: я переплевывал через левое плечо и произносил скороговоркой - ...три раза, не моя зараза...> Итак, мы с отцом наконец вышли на улицу, которая, по словам прохожих, вела к Гидролизному заводу, а оттуда было рукой подать до дома, где жил старый дед. Мой дед.
Улица понравилась мне, ибо на ней, в отличие от проулка, росли старые, корявые деревья, а прямые деревянные мостовые пахли сосновой смолой и горелой древесной мукой, коей обычно целые горы покоятся в сумрачных недрах пилорамы. На этой улице была и церковь.
На ступенях массивного красного кирпича подъездного рундука лежал нищий.
Я резко остановился....
Отец, раздраженный столь внезапным и, по его мнению, ничем не обусловленным поступком, резко проговорил, вопросил как бы в продолжение движения:
– В чем дело?
– Нищий, - ответил я и показал на оборванного, спящего на ступенях церкви мужика.
– Ну и что?
– отец, казалось, совершенно недоумевал, - ты что, нищих не видел?
– Видел, - ярость начинала медленно закипать во мне.
– Ну и что ты хочешь?
– Ничего.
– Тогда пошли.
– Нет, - я с силой вырвал свою руку из его руки.
Отец полностью опешил:
– Хорошо, хорошо, если ты так настаиваешь...
– он, соблюдая более чем неприятные, суетливые движения, стал искать кошелек. Достал его из заднего кармана.
– Ты хочешь подать ему милостыню?
– холодно спросил я. Холодно.
– Да.
– Зачем?
Отец замялся:
– Так принято, ты же сам знаешь...
– Ничего я не знаю!
– Может быть, ему нечего есть или не во что одеться. Вот, - отец протянул мне несколько сломанных замусоленных бумажек, - передай, пожалуйста, ему, и пошли.
Если бы он не сказал этого и пошли> , все, вероятно, было бы по-другому, но он сказал и пошли> .
Теперь я уже не помню, как взял эти деньги, не помню, как подошел к этому нищему, пьяному, чудовищно смердящему придурку, ведь он даже не проснулся и, стало быть, не услышал нашего с отцом разговора. Я понял только одно, что именно теперь смогу убедиться в правильности или, наоборот, ошибочности моих сомнений.
Я наклонился к спящему мужику - от него несло кислятиной и почему-то консервным маслом. Да, я имел возможность подробно рассмотреть, изучить его: голова свесилась на грудь, и потому небритый коричневый подбородок казался не в меру длинным, вытянутым и мясистым на фоне худых покатых плечей, выступавших из-под мятого, видимо, добытого на помойке пиджака, карманы которого были оторваны с мясом. Мужик храпел. Он отвратительно храпел.
Я оглянулся на отца - он выказывал нетерпеливое беспокойство, о чем явно свидетельствовала бессмысленная, чтобы не сказать глупая, улыбка, блуждавшая на его одутловатом лице. Отец томился. Теперь в одно мгновение я и вспомнил проводника, и вымученную милостыню, поданную им мне, и то унижение, которое я испытал на вокзале, и тюремного вида проулок, и наконец я очень хорошо вспомнил своего отца. Целиком вспомнил и увидел его. Вот он стоял передо мною, в нескольких шагах от меня, смотрел на меня или мимо меня, что было совершенно неважно, и до меня доносился терпкий запах его начищенных офицерских яловых сапог! Но все-таки, но все-таки... воспоминание потребовало от меня некоторых усилий. Сейчас, когда головная боль несколько отпустила меня, и я мог спокойно дышать всем ртом и трубно носом одновременно, ведь мне так, понимаешь меня, мне так был нужен воздух. Горячий воздух и ледяной снежный обжигающий ветер, все равно.
Я, совершенно не волнуясь и уж тем более нисколько не сомневаясь в правильности задуманного, положил деньги в карман и подошел к отцу.
– Ты передумал?
– Что?
– Ты передумал подавать ему милостыню?
– А я и не собирался подавать ему милостыню, - нынче я торжествовал.
– Как так?
– отец начинал злиться.
– Она ему не нужна.
– А тебе, как я посмотрю, нужна!
– Да! А мне, как ты посмотришь, нужна, потому что он...
– я указал на нищего, - мертвый, понимаешь, умер, сдох, а я еще жив, хоть и болен, но тебя это мало интересует.
– Что ты несешь!
– отец кричал.
– Кто сдох? Он же храпит, послушай, или у тебя уши заложило?! А значит - он жив! Ведь мертвый не может храпеть, идиот!
– Сам ты жив! Он не храпит, но хрипит!
Я посмотрел на Порфирьева: он сгорбился еще более и вдруг, с трудом сдерживая глухой кашляющий смех, затрясся. Мне стало жалко его, он стал омерзителен мне, я хотел отвернуться от него, я смотрел на него, не отрываясь, я тоже рассмеялся.
Порфирьев затрясся:
– Уверяю тебя, уверяю, но именно теперь я ощутил свою силу, пускай слабую, невеликую, ничтожную, но силу всей глубины чувств и страданий, выпавших на мою долю. Ту силу, которую я копил и нынче отдавал без остатка. Извергал.
Я тоже рассмеялся. Вероятно, смех этот стал следствием полнейшего оцепенения. Я говорил себе: Я слушаю Порфирьева, я слушаю Порфирьева> . И больше ничего.
Однако, видимо, что-то сдерживало меня, в том смысле, что я, сам того не желая, обретал определенную близость, а, стало быть, и доступность его безумного повествования. Я уверял себя: Все так просто, все так просто> .
Потом проговорил:
– Неужели тебе не было жалко твоего отца?
– Ничуть, - Порфирьев перестал смеяться, - мне было жалко себя, понимаешь, себя в нем и его во мне, потому как многие утверждали, что внешне мы очень похожи.
– И не только внешне, насколько я могу судить из твоего рассказа.
Казалось, Порфирьев не услышал или не захотел услышать этого моего замечания.
Так, он прикрыл глаза ладонями и продолжал вспоминать:
Давай сюда деньги! Да, именно так! Грубо, мерзко, как животное, можно было подумать, что перед ним был вор! Но перед ним был сын, черт побери!>
– Давай сюда деньги!
– отец больно схватил меня за руку, - я тебя выпорю, мерзавца такого, по голой заднице!
– Нет!