Остров пропавших девушек
Шрифт:
Подчиненный с торжественным видом слушает его и начинает их рвать.
— Эй!
В ответ ей рокочет утробный рык:
— Sinjora!!!
Робин подпрыгивает, напрягается.
Начальник полиции с натугой поднимается на ноги и подходит к ней так близко, что чуть не касается носом. Граппа, сигары, чеснок. Из-за нее ему пришлось прервать ужин.
— К нам поступил целый ряд жалоб по поводу мусора! — орет он. — Эти вот бумажки, они… буквально повсюду… висят где только можно! Вы спрашивали разрешения так варварски уродовать
Она отступает на шаг назад. Он больше не напирает. «Альберт, — думает она, — его зовут Космо Альберт. Смешное имя для такого напыщенного коротышки».
— Никто… — отвечает она.
— Alora! Bjen!
— Простите… — говорит она.
Он досадливо фыркает и говорит:
— Поздно извиняться. Если бы речь шла только о мусоре и вашей невоспитанности, это было бы одно… но дело ведь не только в этом, правда? Ваш вчерашний поступок привел нашего duqa в ярость. Вы, sinjora, не имеете права врываться подобным образом в жизнь совершенно незнакомых людей. К нам приезжают за тишиной и покоем, надеясь на неприкосновенность личного пространства. Немыслимо, что в его же собственных владениях на него можно вот так вот… напасть.
— Напасть? — с дрожью в голосе переспрашивает она.
— Можете считать это фигурой речи, sinjora.
— Окей…
Опять рука.
— Если в точности передать его слова, он считает так: раз уж вы способны на такое, то нет никакой гарантии, что это не повторится впредь.
— Обещаю вам! — восклицает Робин. — Я напишу ему. Сегодня же. Напишу и извинюсь.
— Слишком поздно, — с ухмылкой паяца отвечает он и добавляет: — Сорри-и!
Остров
Лето 1986 года
44
От нас все отвернутся. Разве ты не видишь? Уже отворачиваются. И теперь будут весь год нас избегать. Но мне наплевать. Наплевать, и все…
Они стоят на коленях у подножия лестницы. Люди переступают через ноги ее сестры, будто через корабельные обломки на пляже. Все отворачиваются, подбирают юбки, чтобы случайно ее не задеть. Ларисса с Мерседес не поднимают глаз. Отгораживаются от презрения соседей. Видят только их красавицу Донателлу. Сломленную.
— Боже, боже. Господи. Ой, горе. Ох, моя девочка, моя девочка, — стонет Ларисса.
Донателла лежит неподвижно, свернувшись калачиком. Вместе со слезами в ее раны затекают кровь и грязь.
Площадь постепенно пустеет. Колокол больше не звонит. Когда с грохотом захлопывается величественная сводчатая дверь, они остаются одни. Мерседес одергивает грязный белый подол Донателлы, чтобы прикрыть бедра. И тыльной стороной ладони вытирает собственные слезы.
«Ненавижу их! — прокручивает она в голове одну и ту же мысль. — Ненавижу!» Но кого именно — не знает, потому как их слишком много. * * *
Откуда-то сверху доносится звук: кто-то приоткрыл дверь. Буквально самую малость, но все же достаточно, чтобы до них донесся тягучий голос
Мерседес поднимает глаза. Осторожно, чтобы не поскользнуться на крови в своих праздничных туфлях, к ним спускается Паулина Марино, подходит ближе, тоже встает рядом на колени и говорит:
— Простите меня, я сама не знаю, о чем думала.
Из глаз Лариссы брызжут слезы. Из груди рвется пронзительный, не знающий преград вой. Донателла открывает опухшие глаза и молча смотрит на убивающуюся мать. Нос у нее сломан, а превратившееся в сплошной черный синяк запястье все больше и больше раздувается на июльском солнце.
Дождавшись, когда Ларисса перестанет выть, они поднимают девушку — крестницу, дочь и сестру — и не столько ведут, сколько несут домой по улицам, которые никогда, ничего и никому не прощают.
45
Ларисса остается наверху, чтобы промыть дочери раны, и спустится только после того, как ребенок уснет. Но даже тогда не обмолвится ни словом ни с мужем-эгоистом, ни с женщинами, которые сначала отправляются на мессу, чтобы не рисковать, а потом уже заявляются к ним.
Донателла лежит на боку и смотрит перед собой безжизненным взглядом. Она никак не реагирует, когда Ларисса промакивает ее порезы и синяки смоченной в соленой воде тряпкой, а потом прикладывает к ним срезанные на кладбище листья алоэ. Не реагирует на прикосновение материнских пальцев, когда та выпрямляет ей руки и ноги, чтобы стереть с них фланелькой грязь.
А на улице для всех продолжается festa, будто мир остался таким же, как раньше.
Пока мать делает все, что в ее силах, Мерседес стоит у окна, смотрит и ненавидит. Ей хорошо видна палуба «Принцессы Татьяны». На столе стоит ужин, в том числе большой запотевший завернутый в ткань кувшин чего-то холодного. Рядом на боку лежит разбитый бокал.
Мэтью с Татьяной стоят у планшира, наблюдая за той же самой сценой, только с другой стороны. Смеются и болтают с видом зрителей, явившихся поглазеть на петушиные бои. «Это были вы, — думает она. — Я знаю, что вы».
Донателла лежит на боку, которому не так сильно досталось, и глазеет в пустоту. Ночью, когда все окутывает мрак, Мерседес забирается к ней в постель, обнимает и вдыхает скорбный аромат ее отчаяния.
Наступает август, вместе с ним стихают ветра. На рейде стоят без движения парусники, а пассажиры яхт греются на солнышке в шезлонгах на верхних палубах. Синяки Донателлы из пурпурных становятся коричневыми, затем желтыми, а потом и вовсе сходят на нет. Порезы на коже затягиваются и уступают место шрамам. Запястье, туго перевязанное Лариссой в тот вечер, когда дочь принесли домой, было не сломано. К счастью, лишь серьезное растяжение. Что же до носа, то опухоль с него тоже сошла, и, если не знать предысторию, при взгляде на Донателлу можно решить, что в ее жилах течет финикийская кровь.