Остров
Шрифт:
Одновременно хотелось и не хотелось спать. Жалко было уходить в сон из этого мира. Все тянулись темные силуэты птиц, иногда устало взмахивая крыльями. Представилось отсюда далекое: слякотная осень, грязь, замерзшие лужи.
"Уже Новый Год скоро. А мое лето все не кончается. Отречение от зимы, — глядя на отливающее металлическим блеском небо, подумал: — Это моя страна. Моя маленькая страна." И вдруг почувствовал внезапный прилив какого-то родственного чувства к этому миру, теплому, уютному, словно собственная, примятая собою, постель. В этой
"Далеко зло осталось, далеко… А там что? Опять гуси. Дальнозорким стал. Рождественские. Охотились на них недавно."
Под ногами дрожит рубчатая палуба. Это они, втроем, плывут на охоту. Островитяне недавно открыли не очень далеко крохотный островок, плоскую, торчащую из воды, скалу, осклизшую от птичьего помета.
— Там этой птицы — сплошь облеплено! — рассказывал Кент. — Друг у друга на спинах сидят. Лебеди, гуси, утки. Как в магазине!
— Колбаса есть? — мрачно спросил Козюльский.
— Что ты, деревня, понимаешь! Вот у нас в Риге — обычай: к Новому Году, непременно, — гусь! Потому, культура!.. К тому острову только на моем мехплоту можно подойти. На другом каком судне — бесполезно, нет никакой технической возможности. Готов поставить бутыль шампанского против банки пива, что это именно так, сэры!
За предохранительной сеткой выл воздушный винт, будто огромный вентилятор. — "Там грубый механизм с помощью бензина превращает время в пространство", — мысленно произнес он.
Мамонт стоял, оперевшись грудью о турель: "Не успеваем, стемнеет скоро…" Здесь еще осталась она, эта турель, на которой когда-то был установлен пулемет. Этот, выкрашенный зеленой краской, стальной плот еще недавно принадлежал американской армии и оставалось непонятным, как он попал к Кенту.
Кент сидел в глубоком пластмассовом, как в кафе, кресле, положив на задранное колено массивный армейский винчестер, изо рта у него далеко вперед торчала сигара:
— … Он даже лицо сменил. Пластиковая, то есть эта… Пластическая операция.
— Врешь, — равнодушно отозвался Козюльский.
— Точно. Вот не верит! На его яхте и я сначала не понял ничего, несколько дней его не узнавал… Да! Я может тоже, как Белов… свою яхту заведу. Для начала вот плот… Двигатель "Чевис", — Голос Кента звучал рывками. Плотный ветер уносил куски его речи. — Arm-deler. Кому он его возил, оружие? Вьетнамцам? Нет, сколько валюты на дно ушло. Доездился!.. Я так думаю, что он, Белов, ведь Вьетконгу должен был оружие из Союза возить. Должен был на Север его таскать, а таскал на Юг, так полагаю. Таскал, таскал и дотаскался.
— А ты откудова знаешь?
— Оттудова!.. Догадываюсь кое о чем. Когда котел варит, обычно догадываешься. Мне почему-то так кажется… Я ведь Белова еще в Риге знал. Тогда пацаном был. Но о нем все знали — король фарцовки! У нас в Риге Белова помнят, самый фарцовщик был. Круто фарцевал,
— У него и другая кличка была, еще в том времени, в Риге, — начал и тут же прервал сам себя Кент. — Слушай, Мамонт, вот забыл, а как тебя звать по-человечески?
— Онуфрий. Онуфрий Николаевич. Говорил, вроде.
— Ничего. Это ничего. Меня в младенчестве Богуславом назвали почти. Но обошлось.
— Так батя придумал. Батя почему-то считал себя славянофилом. — "Знал ли он, что это такое?"
Вот лето. Отец гуляет по деревне босиком и в синих кальсонах. Наверное, с удочкой. Детство, самое раннее, самое туманное, было деревенским. Потом детдом. Детдом уже яснее. Отцовского лица он не помнил. И сейчас видит его без лица.
— У меня отец очень странный был, — заговорил Мамонт. — Николай Сидорыч. Удивительно… Удивительно, что он еще умудрился стать чьим-то отцом. Помню его, почти всегда, на берегу, с удочкой. А вообще-то мало помню… Помер он рано. Потом- интернат, — Кажется, его никто не слушал.
Сзади слышалось что-то нелепое: — Говоришь, что сапожником был, а денатурат не любишь. — Как не люблю! — возмущался Козюльский.
Где-то далеко, в желтом и будто латунном небе висели черные облака. Ночь. Фосфорные морские сумерки.
— …Вот я и говорю, мудаки твои Матюковы, — рассказывал что-то Козюльский. Оказывается, Демьяныч и Пенелоп носили такую странную фамилию. — А ведь жили хорошо, богато… В леспромхозе они работали.
— Ну и что? — лениво заметил Кент.
— Первомайская пьянка у них была, всей ордой пили, всем поселком. Потом все вместе и подрались, конечно. Пенелоп с Демьянычем тоже, один другого ножом ударил, а тот его топором. По шее. Для нас, Пенелоп говорит, драка в радость. Веселье! Повеселились, значит. Обоих дураков и посадили. А как из заключения вернулись, глядь, дома ихнего и нет. И вообще поселка нет. Перенесли. Это мне уже Демьяныч рассказывал. А ведь богатые были… Тогда хотели в рыбаки податься, думали так их и возьмут. Вот в Доме моряка и осели… Бросовые люди, никуда не годные. Шпана…
— Онуфрий Николаевич, — перебил Козюльского Кент. — Так ты чей теперь? Русский, американский или еще какой?
— А вот ничей, — неохотно задумался Мамонт. — Из моря я вышел. Безродный космополит, десперадо. Мизантроп. Сижу на острове, никого не трогаю, сало нерусское ем.
— А уж я какой мизантроп! А остров тогда чей?.. А то не знаю, на чьей земле живу… Ладно, глядите, чуваки, — земля по курсу. Вот это уже другой остров, Гусиный. И черт меня побери со всеми моими потрохами, джентльмены, если это не так, — Кент ткнул вдаль пальцем, унизанным латунным, тюремного дизайна, перстнем. — Вон они, мои пернатые друзья. Прибавь-ка ходу, бой!