Островитяния. Том третий
Шрифт:
То, что я живу в пансионе, дядюшка тоже не одобрил.
— Тебе следует устроиться поприличнее, — сказал он, — и если все дело в деньгах…
Я испугался, что он в виде милости увеличит мне жалование и тем самым еще крепче привяжет к себе.
— Нет, нет! — быстро сказал я. — Действительно, я хочу кое-что откладывать, но пансион более чем комфортабельный.
— Но зачем откладывать? — На этот вопрос нелегко было ответить, впрочем, дядюшка сам же и выручил меня, спросив: — Уж не задумал ли ты жениться?
— Не совсем так, дядюшка Джозеф.
— Ты еще слишком мало сделал, чтобы жениться. Подожди немного. И сначала хорошенько узнай свою барышню… Уже кого-нибудь
После минутного колебания я назвал имя Глэдис, с которой мы однажды встречались, потом ходили в театр и собирались на прогулку в воскресенье утром. Дядюшка поинтересовался, кто она такая, и, выслушав мой рассказ о ее обстоятельствах, сказал:
— О, это опасные женщины. Будь начеку, Джон. Подожди, пока я не подберу тебе хорошую пару. Верный выбор окупится сторицей.
— В каком смысле, дядюшка?
— Во всех! — резко ответил он, и я понял, что дядюшка имеет в виду так называемые «удачные партии» и, если я оправдаю его надежды, он поможет мне и материально.
Помимо прочей разнообразной деятельности, «Джозеф Ланг и Кo» выступала в роли посредника некоторых американских фабрикантов, помогая им устраивать сделки с заграницей. В мои руки попала подборка писем, рисовавших примерно такую картину: некий покупатель прислал нам из Франции запрос о приобретении партии товара у одного из фабрикантов по цене несколько выше той, по какой товар этот шел здесь. Главный клерк нашей конторы быстро дал ответную телеграмму о том, что предложение принято. Покупатель-француз сообщил, что при подсчетах один из его служащих допустил ошибку и фирма просит расторгнуть сделку. Приказ об отправке товара был уже подписан, и фабриканты вовсе не собирались менять договоренность в связи с чужой ошибкой в расчетах.
Мне казалось вполне очевидным, что французов следует извинить, наши же отношения с производителями оставляли право решать за нами. Я составил и уже чуть было не отослал письмо покупателю о том, что приказ отменен, но в последнюю минуту решил все-таки посоветоваться с дядюшкой Джозефом и показал ему готовое к отправке письмо.
— Что это? — резким тоном спросил дядюшка. — Но разве француз не несет ответственности?
— Я думаю, что…
— Ты консультировался с Таком?
Это был наш поверенный.
— Нет, — ответил я. — Вопрос об ответственности кажется мне в данном случае несущественным.
— Почему?
— Они допустили ошибку, но наш клиент не понес никакого ущерба.
— Мы теряем комиссионные.
— Разве это так уж важно, дядюшка?
— Если б это было не важно, ты бы здесь не сидел! Боишься, что этот француз больше не захочет иметь с нами дела? Не беспокойся. У нас эксклюзивное агентство, а товар ему нужен. Он снова обратится к нам, увидишь.
— Об этом я тоже не подумал.
— Так о чем же ты думал?
— Я полагаю, это несправедливо.
— Чисто правовой вопрос. Посоветуйся с Таком. Если по закону они несут ответственность, пусть забирают товар или платят за отказ от сделки. Будь пожестче, Джон. Нас уже один раз так подловили, и нам пришлось платить. Не давай этим французам прижимать тебя к стенке.
Я посоветовался с Таком, который сказал, что оплошность французов не снимает с них никаких обязательств.
Мне ситуация представлялась следующим образом: производители и мы получали прибыль, которую ни мы, ни они не получили бы при нормальном развитии событий, француз терял определенную сумму исключительно по вине одного из своих служащих; однако установление, именуемое законом, предписывало именно такой ход вещей и такой итог… Я принялся размышлять — почему… Если бы дядюшка Джозеф по
Я написал французу то, что от меня требовали, чувствуя себя при этом крайне удрученным, поскольку мне вплотную пришлось столкнуться с проблемой того, что правильно, а что нет, но больше всего меня удручала неуверенность: я сомневался, не нарушает ли мое первое самостоятельное решение работу хитроумного механизма коммерции. Если и дальше я буду подвергаться подобному нажиму, вряд ли мне удастся сохранить независимость и улаживать дела в соответствии с собственными взглядами и представлениями. И я по-прежнему не понимал, почему было принято именно такое решение.
Но это была лишь одна проблема из многих. Мне очень хотелось обсудить ее с кем-нибудь, и я вспомнил о брате Филипе и о своем островитянском друге. От каждого из них я мог бы услышать мнение и точку зрения, которая позволила бы мне взглянуть на ситуацию свежим глазом.
Свежесть и ясность взгляда — вот в чем я нуждался, но обрести их при моей теперешней жизни было нелегко. Мне не оставалось ничего иного, как работать дальше, и я продолжал работать.
Дни мелькали один за другим, работа все так же полностью поглощала мои мысли и время. Погруженный в интересное для меня дело, полный сил, я чувствовал себя вполне счастливым. Эпизод с французом остался позади, но я еще долго мысленно возвращался к нему.
После одного из таких дней я очень устал. В сумрачном свете угасающего дня из окон моей комнаты были видны одни лишь темные, синевато-серые стены зданий, протянувшаяся над ними узкая полоска такого же сине-серого, только чуть посветлее, неба и желтые ряды светящихся окон. Снизу доносился шум улицы: гудки машин, голоса толпы. Я устал, но не так, как бывало в Островитянии, когда, утомившись, я погружался в крепкий, сладкий сон; сейчас я лежал совершенно без сил, но сон не шел, мозг продолжал лихорадочно работать. Я ощущал в себе биения разнообразных желаний, но тело было безвольным и нуждалось в подкреплении, будь то стакан вина или что-то еще, чтобы восстановить жизненные силы, энергию, переполнявшую сейчас мой мозг. Нужно было что-то, что вернуло бы мне спокойное ощущение цельности, умственной и физической.
Я увидел, как стенографистка в окне напротив надевает пальто, готовясь выйти на улицу. На расстоянии она выглядела привлекательной, мысль о ней сладко дразнила и будоражила. Мне хотелось близости с женщиной. Обладание ею, крайнее физическое усилие могло дать хотя бы иллюзию цельности, заставить меня забыться, снять напряжение. Мне не надо было от нее ни ласки, ни любви — острый телесный голод влек меня к ней. Однако мысль о последствиях, о том, что я буду чувствовать, если это случится, была отвратительна… Как легко было бы назвать это отвращение врожденной нравственностью! Как легко — расценить то, чего мне хотелось, как нечто само по себе порочное! Сознание внутренней ущербности, греховности казалось неотъемлемой частью внутреннего раздвоения, вызванного усталостью… Понял ли бы меня Дорн? Мне захотелось рассказать ему об этом. «Посмотри, — сказал бы я ему, — до чего такая жизнь может довести мужчину!»