Освенцим. Любовь, прошедшая сквозь ад. Реальная история
Шрифт:
Всполохи насилия тем временем разражались все ближе к дому; и то были лопавшиеся пузыри давней межэтнической напряженности, всплывшие на поверхность лишь теперь, с образованием независимой Чехословакии. Вскоре после прихода к власти Гитлера раскрутилась на всю катушку и все подмяла под себя Словацкая народная партия Андрея Глинки, католического священника, изначально оказывавшего яростное сопротивление самой идее создания Чехословакии и формирования единой «чехословацкой» нации. Глинковской СНП представлялась кощунством сама мысль о растворении словацкой самости – истории, культуры, языка – в чешской культуре, которая явным образом полагалась господствующей {43} . К тому же словацкое этническое большинство состояло преимущественно из истовых католиков, которых возмущало нашествие в их страну массы венгерских и чешских интеллектуалов, многие из которых были, ко всему прочему, еще и этническими евреями {44} .
3
По злой иронии судьбы автором идеи и первым президентом Чехословацкой республики (в 1918–1935 гг.) был сын словака и немки, уроженец чешской Моравии, евангельский христианин по вероисповеданию и ярый сторонник англо-американской модели либеральной демократии по убеждениям Томаш Гарриг Масарик (чеш. Tomas Garrigue Masaryk, 1850–1937), где Гарриг – девичья фамилия супруги идеолога «чехословакизма» Шарлотты Гарриг-Масариковой (чеш. Charlotta Garrigue Masarykova, 1850–1923), дочери Рудольфа Пьера Гаррига, нью-йоркского книготорговца и книгопечатника смешанных немецко-гугенотских кровей родом из Копенгагена.
С приходом к власти Гитлера ГСНП быстро превратилась из молчаливого большинства в агрессивное. Антисемитская риторика и еврейские погромы, ранее ограничившиеся географически местечками на востоке страны, перекинулись и на Братиславу{46}. В 1936 году студенты устроили бурные демонстрации протеста против показа французской экранизации еврейского сказания о Големе{47}. От срывания и сжигания афиш «Le Golem» вооруженные петардами, дымовыми шашками и бомбами-вонючками протестующие быстро перешли к битью витрин и окон в еврейских кварталах и на несколько дней парализовали Братиславу леденящим кровь явлением миру того, что грядет{48}.
При явственно забрезжившем наступлении подобного рода «новой реальности» Сэма так и потянуло в политику, причем в самую что ни на есть левацкую. Начал он свой путь на этом поприще, по его словам, с «пустяковин», занявшись распространением листовок с уведомлениями о готовящихся по всему городу провокациях и диверсиях {49} . Будучи всем известным авантюристом из разряда enfant terrible [4] с благими намерениями, он таким манером раз за разом выручал и своих друзей из Ха-шомер ха-цаир, и коллег по профсоюзу из числа работников склада ковров своего дяди {50} . Никаких вопросов он никому из них никогда не задавал, поскольку твердо придерживался правила «меньше знаешь – крепче спишь». Да и к тому же незнание ответов – лучшая гарантия того, что ты, если попадешься, не выдашь чужих секретов даже под пытками {51} .
4
Несносный ребенок (фр.).
Вероятно, примерно тогда же Циппи начала встречаться с Тибором Юстом из Нитры, города в сотне километров к востоку от Братиславы и также с давно сложившейся еврейской общиной{52}. Тибор был на три года старше Циппи и, в отличие от нее, в политической борьбе на региональном уровне еще как участвовал. Циппи познакомила Тибора со своим братом, и двое молодых людей, будучи оба упертыми идеалистами, быстро нашли общий язык.
Как-то вечером Тибор попросил Сэма устроить ему маленькую экскурсию на склад ковров, где тот работает. Оказалось, что расположен он неподалеку, помещения там просторные, и Тибор поинтересовался, нельзя ли туда время от времени пускать горстку людей на ночлег в подвальном хранилище вдали от любопытных глаз. Сэм согласился без тени колебаний.
С тех пор каждый вечер часам к десяти из темных окрестных переулков к складу стали крадучись стекаться неприметные молодые люди. А к рассвету все они так же тихо исчезали, будто их там и не было{53}.
Тем временем Циппи работала, не поднимая головы и не покладая рук. На снимке 1938 года она запечатлена улыбающейся на камеру с приступки на тротуаре. Она в длинной юбке и на высоких каблуках, с закатанными рукавами – и занята не чем иным, как оформлением красочными литерами витрины братиславского торгового пассажа «Луксор».
День за днем оттачивала она свои навыки и шлифовала до блеска технику, постигала и фиксировала в блокноте полезные знания о своем ремесле. Она рассчитывала, что накопленный таким манером опыт со временем приведет ее к самореализации на выбранной карьерной стезе – и к жизни собственным трудом, в которой она всем покажет, чего способна достигнуть женщина, да еще и еврейская. И в каком-то смысле она была права.
Циппи украшает цветными литерами витрину пассажа «Луксор». Братислава, 1938 год. Другая ее фотография из этой серии попала тогда на страницы чехословацких газет
Глава 2
Конец эпохи
В оперу Давид Вишня влюбился в раннем детстве и на всю жизнь. К девяти годам у него имелся самый настоящий вечерний смокинг, и он гордо шествовал в нем к автостанции в сопровождении родителей и двух братьев всякий раз, как они отправлялись в столицу, в Большой театр. Самоуверенный ребенок с коротко стриженными темно-каштановыми волосами, привыкший хорошо одеваться и притягивать к себе всеобщее внимание, – таким он рос.
До Варшавы от их местечка Сохачев было не больше часа езды на автобусе, но всякая поездка туда была сродни межпланетному путешествию, настолько это были разные миры. Поначалу за окном сумеречное небо обволакивало тихие городки, похожие на их собственный. На зеленых пастбищах еще можно было различить промельки пасущихся между разбросанными там и сям деревянными хуторками коров. Поодаль, по ту сторону изрезанных грунтовками лугов и полей, простирались густые сосняки и березняки.
Но дальше к востоку пейзаж за окном автобуса менялся. Небо озарялось подсветкой уличных фонарей. Застройка становилась несравненно выше, чем в Сохачеве, но при этом еще и элегантнее. Дома вдоль плавно сворачивающей чуть к северу дороги при въезде в столицу стояли сплошь каменные и кирпичные, и архитектура их становилась все изысканнее. В черте Варшавы дороги и булыжные мостовые примыкающих к ним улочек были ухожены. Площади города были богато уснащены нарядными фонтанами и клумбами. Дело было в октябре 1935 года. Свежепроложенный бульвар Вашингтона разом сделался главной транспортной артерией города, о чем не преминули рассказать газеты всего мира{54}. Кроваво-красные трамваи, конные экипажи и громоздкие блестящие кадиллаки теперь спокойно разъезжались между собой.
Варшава была главным культурным центром Польши и даже самопровозглашенным «северным Парижем»{55}. Стилизованные театры и уютные балаганчики на каждом углу{56}; уличные музыканты с гитарами и губными гармошками; улыбчивые торговки цветами в выцветших платьях и платках – такой представала Варшава{57}.
Здесь, в самом центре польской столицы, и высилось неоклассическое здание Большого театра, одной из крупнейших сценических площадок мира. Его оперная труппа обрела вторую жизнь в 1933 году под началом Янины Королевич-Вайдовой, бывшей примы-сопрано, смело пошедшей на радикальное снижение цен на билеты во имя спасения театра и не прогадавшей: эксперимент удался, и выручка от последовавших аншлагов с лихвой окупила издержки демпинга{58}. Всякий раз при посещении Большого их семьей Давид Вишня упражнял слух, вычленяя по отдельности партии альтов и сопрано и до ноты выслушивая сочные и раскатистые вибрато, волнами расходящиеся по залу. Певцы и певицы были по большей части из местных поляков. Фальшивить они, конечно, не фальшивили, но и ничего выдающегося, по мнению Давида, своим вокалом миру не являли.
Давиду же хотелось сделаться непременно великим тенором. Его отец Элиаху {59} был aficionado [5] оперы. Они с женой Махлой и пристрастили Давида к музыке только что не с пеленок, и к десяти годам мальчик с упоением разучивал партии и либретто и исполнял сложнейшие оперные арии. Из трех сыновей Давид был средним и по праву считал себя «золотой серединой». Правда, по временам он опасался, как бы братья не взревновали из-за того, что родители носятся с ним как с писаной торбой.
5
Страстный любитель (ит.).