От каждого – по таланту, каждому – по судьбе
Шрифт:
Поняв все это, Мандельштам вновь на год замолкает. Писать он физически не может. Пришло самое настоящее нищенство.
И вдруг с декабря 1936 г. по май 1937 г. последний взрыв творческой активности. В эти полгода он не просто творит, он строчит – лихорадочно и нервно.
12 января 1937 г. Мандельштам начинает сочинять «Оду» Сталину и именно этот факт – сам по себе – взвинчивает его психику * ; он понимает – это его последний шанс. Эмма Герштейн вспоминала, что Мандельштам читал свое творение всем подряд, но никому оно не нравилось. Старались отвести глаза и побыстрее ретироваться.
* Впервые текст этой «Оды» был напечатан
Если пасквиль 1933 г. попал не в бровь, но в глаз, то этот панегирик растекся в небольшую лужицу, в которую можно было наступить, не заметив. Свое жалкое (по задумке) сочинение Мандельштам заканчивает словами:
Уходят вдаль людских голов бугры:Я уменьшаюсь там, меня уж не заметят,Но в книгах ласковых и в играх детворыВоскресну я сказать, что солнце светит.Правдивей правды нет, чем искренность бойца:Для чести и любви, для доблести и сталиЕсть имя славное для сжатых губ чтеца –Его мы слышали и мы его застали.Удивительно, но факт. Мандельштам переписывал текст этой «Оды» множество раз и рассылал свои автографы многим влиятельным литераторам. И тем не менее автограф не сохранился. Вновь – списки. Вот что значит страх. Имя ссыльного поэта действовало на его корреспондентов как ночной уверенный стук в дверь. Вскрыв конверт, они тут же уничтожали его содержимое. Другого объяснения нет.
Свою «Оду» Мандельштам поместил в оправу из множества столь же слабых стихов, создав ей своеобразное «ритмическое сопровождение» * . Уже потом он признался Ахматовой, что тот период его творчества был «временным помрачением совести и рассудка».
* Оценки «Оды» Мандельштама разнятся. Б. Сарнов полагает, что ее мог написать любой заурядный рифмоплет. Ст. Рассадин возражает – это все же творение «мастера». М. Гаспаров считает, что «Ода», безусловно, лучшее из худших сочинений Мандельштама о Сталине. И. Бродский, никак не мотивируя свою мысль, вознес ее до «гениального» уровня.
Приведем еще два небольших отрывка из этой «Оды»:
И я хочу благодарить холмы,Что эту кость и эту кисть развили:Он родился в горах и горечь знал тюрьмы.Хочу назвать его – не Сталин, – Джугашвили!…Он свесился с трибуны, как с горы,В бугры голов. Должник сильнее иска.Могучие глаза решительно добры,Густая бровь кому-то светит близко…Как хотите, но гениальностью здесь не пахнет. Разве, что гениальным можно назвать резкий сброс дарования в пучину общесоветского примитивного и жалкого заискивания перед тираном. Правда, искреннего. Оттого – еще более жалкого.
Когда объект, внушающий страх, перед тобой и ты этот страх скрыть не можешь, это по-человечески вполне понятно. Но у Мандельштама страх априорный перед еще не свершившимся подлинным наказанием за содеянное. Он ждал это наказание, не верил, что может жить в Воронеже, пусть и нищим, но на свободе. Потому он на грани потери рассудка, в нервном возбуждении выдавливал из себя, как из пустого тюбика, слова-елей.
И выдавил… «Оду». Но адресата она впечатлить не могла. Н.Я. Мандельштам признала в своих воспоминаниях, что его «расчет не оправдался». Мандельштама «Ода» не спасла.
А был ли этот расчет? Был. Прав Даниил Данин: не надо строить гипотез заумных и тем порождать слухи. Расчет был и вполне очевидный. Тогда почему Мандельштам не отправил «Оду» прямо в Кремль, а рассылал ее тем,
И еще вспоминала Н.Я. Мандельштам, что когда ссылка закончилась и Мандельштам уезжал из Воронежа, он просил их воронежскую приятельницу Н.Е. Штемпель уничтожить «Оду». И ей самой многие советовали не вспоминать про это сочинение своего мужа, не чернить память о великом поэте этими убогими строками. Но, слава Богу, она оказалась умнее своих советчиков.
«Оду», что мы уже отметили, обрамлял цикл столь же вымученных стихов. В феврале 1937 г. Мандельштам пишет стихотворение «Если б меня враги наши взяли…» Пишет тяжело, надсадно, как будто застрявшую в горле кость пытается выплюнуть. И вот, уже из последних сил: 23 строки – одно предложение, одна мысль, с трудом вытолкнутая на бумагу:
Если б меня враги наши взялиИ перестали со мной говорить люди,Если б меня лишили всего в мире:Права дышать и открывать двериИ утверждать, что бытие будетИ что народ, как судия, судит, –Если б меня смели держать зверем,Пищу мою на пол кидать стали б, –Я не смолчу, не заглушу боли,Но начерчу то, что чертить волен,И, раскачав колокол стен голыйИ разбудив вражеской тьмы угол,Я запрягу десять волов в голосИ поведу руку во тьме плугом –И в глубине сторожевой ночиЧернорабочей вспыхнут земле очи,И – в легион братских ночей сжатый –Я упаду тяжестью всей жатвы,Сжатостью всей рвущейся вдаль клятвы –И налетит пламенных лет стая,Прошелестит спелой грозой Ленин,И на земле, что избежит тленья,Будет будить разум и жизнь Сталин.Деться некуда. Это – Мандельштам! 27 января 1937 г. он пишет Ю.Н. Тынянову: «Пожалуйста, не считайте меня тенью. Я еще отбрасываю тень. Но последнее время я становлюсь понятен решительно всем. Это грозно…»
Еще одна строфа из «понятного» Мандельштама. Она из стихотворения № 43 «Воронежской тетради»:
И к нему – в его сердцевину –Я без пропуска в Кремль вошел,Разорвав расстояний холстину,Головою повинной тяжел…Стихи эти Д. Данин назвал «истовыми». Да – это не мысль даже, это вопль во спасение. Но не понял Мандельштам главного: не себя он должен был спасать, а лишь ублажать Хозяина. А его ублажают так, чтобы ему приятно было, чтобы не надо было вдумываться и искать что-то межстрочное. А тут? Этот надрыв оказался слишком самонацеленным, а потому Мандельштаму так и не удалось зализать «грех» тех своих стихов.
Да, в основе поведения Мандельштама (после первого ареста 1934 г.) – только страх и ничего более. Через него и надо анализировать его судьбу.
Вновь вспоминает Н.Я. Мандельштам: «Я ничего не говорила про эти стихи – все же они могли спасти О.М., а мешать попытке спастись я не могла. Но он все же чувствовал мое отношение – и эти стихи всегда вызывали у него отчуждение и почти враждебность ко мне…»
И вдруг в самом конце февраля 1937 г. Мандельштам просыпается и четко осознает: всё то возбуждение было никому не нужной поэтической суетой, бессмысленной и бездарной. С пониманием этого ушел и страх. Зато вернулась муза – его, мандельштамовская.