От каждого – по таланту, каждому – по судьбе
Шрифт:
Впервые это стихотворение (по памяти) рискнула напечатать многотиражка Московского автодорожного института «За автомобильно-дорожные кадры» 3 января 1988 г., затем его опубликовал журнал «Юность» (1988, № 8).
Председатель реабилитационной комиссии по делу Мандельштама поэт Роберт Рождественский получил от заместителя председателя КГБ СССР Ф.Т. Бобкова автограф автора из «дела». Его факсимильно воспроизвели в газете «Московские новости» (1989, № 15).
Кстати, вовсе не исключено, что тот «гэбэшный» автограф, записанный Мандельштамом с еще большего страха, мог и отличаться от первоначального текста, который поэт постарался вытравить из
Хорошо. Написал. Ужаснулся. Прочел жене. Та испуганно замахала руками. Порвал автограф. И что – замолчал со страха? Нет, конечно. Как он мог носить в себе такую «бомбу»? Ведь это он ее смастерил, а никто не знает. У многих интеллигентов – и Мандельштам в их числе – интеллектуальный эксгибиционизм зачастую посильнее страха. И Мандельштам, дрожа от возбуждающего его ужаса, читал это стихотворение многим своим знакомым. Он им по сути вверял свою жизнь.
На следствии Мандельштам вспомнил не всех. Назвал Б. Пастернака, А. Ахматову, Л. Гумилева, свою жену, брата, брата жены, Э. Герштейн и еще несколько человек.
Написал это стихотворение Мандельштам, напомню, в ноябре 1933 г. Арестовали же его только через полгода, в мае 1934 г. Как все эти месяцы жил поэт? Не начались ли у него нервные срывы еще до ареста? Бенедикт Сарнов в лучших традициях советского литературоведения – героического персоноцентризма – пишет, что Мандельштам абсолютно не испугался содеянного (как можно!), а боялся он лишь одного: «противостоять правде и истине».
Непонятно, зачем эта заумь, невнятица? Мандельштаму она безразлична, а истина корежится до неузнаваемости. Ясно ведь, что и талант чаще всего оглядочен, а зачастую – даже труслив. Интеллигент же порою нервен, импульсивен. В полубессознательном состоянии вознесет такого на вершину духа, замрет сердце от небывалой высоты и… затошнит его от головокружения.
Умный и ядовитый Владислав Ходасевич подметил, что в Мандельштаме мирно уживались «заячья трусость с мужеством почти героическим». И слава Богу, что так. У подавляющего большинства «заячьей трусости» просто уживаться было не с чем.
Трагедия Мандельштама и его судьба в том и состояли, что он, в отличие от Марины Цветаевой, верил в идею социалистического выбора, в коммунизм, но… разочаровался в кормчем. Идея-то правильная, а что он делает? Он же всё портит, низводит, опошляет. И Мандельштама взорвало тем стихотворением. Не сдержался. А потом? Потом наступило отрезвление, а с ним – жуткий страх.
Он, как и подобает настоящему интеллигенту, стал во всем винить себя и в том, прежде всего, что ни за что оскорбил человека. Да не просто человека. Вождя!
А вождь-то оказался самым гуманным, самым человечным. Ведь Мандельштам, как ни крути, за то стихотворение не срок, а премию получил – ему не разрешили жить лишь в 12 городах, а в остальных – пожалуйста. И Мандельштам сам выбрал университетский город Воронеж. А дальше?
А дальше он был просто обязан (мы пытаемся рассуждать за поэта) замолить свой «грех» великими строками. Но «великое» со страху или на заказ не пишется. И понял это Мандельштам довольно быстро. Его «спасительная логика» оказалась бесполезной.
Как поэт, Мандельштам в аттестации не нуждается. Бродский в специально написанном очерке о Мандельштаме «Сын цивилизации» подметил одну характерную именно для русской поэзии закономерность: величие поэта определяется «суммой зла», направленного против него. В этом отношении с
Одинокая фигура Мандельштама между тем не производила жалкого впечатления. Именно его одиночество парадоксальным образом дало ему право «говорить за всех». И он говорит за всех, – пишет Никита Струве, – «молчащих от страха или от неведения, раздавленных, разучившихся говорить, за живых как за мертвых, как раз тогда, когда сам он – один против всех». Но говоря за всех, он автоматически становился врагом всех. И тогда почти что всех до глубины души (причем абсолютно искренне!) возмутили бы многие его строки. А уж за те его стихи о Сталине, прочти он их случайному встречному на улице, его либо тут же бы и прибили, либо в лучшем случае отволокли на Лубянку. Так тогда был воспитан нормальный советский человек.
Можно, конечно, как это сделал Бенедикт Сарнов, проникнуться высоким предназначением Поэта и с этих позиций попытаться проанализировать судьбу Мандельштама. Но это занятие зряшное, ибо уж коли всё предначертано и заранее предуготовано Свыше, то остается лишь фиксировать хронологически точно следующие одно за другим события и либо радоваться за поэта, либо вздыхать горестно.
На самом деле, коли «поэт – пророк высших сил», а душа его «неподвластна земным владыкам», ибо она – в «номенклатуре непосредственно у Господа», то исследователь сам себя лишает пространства для любого интеллектуального маневра. Более того, Господь столь цепко держит душу поэта, что даже если поэт на минуту забудет – чей он и поддастся земной лести, подкупу или просто уступит грубой силе, ничего для себя из этих нравственных сделок сам поэт не выиграет. Ибо, по Сарнову, поэт не владеет поэтическим даром, он им лишь распоряжается по указанию Свыше.
Позиция, на мой взгляд, конечно, романтическая – слов нет,- но и бессодержательная, поскольку возможностей для познания в ней не заложено. Кроме того, на поверхности (при такой логической конструкции) явно просматривается уж больно примитивный контур поэта: оставался он верен своим убеждениям, не уступал, – значит поступал по-божески, нарушил предначертанное, стал пресмыкаться перед силой, – значит не поэт он вовсе, ибо от души своей отколол и отбросил все изначальное, заложенное в нее Всевышним, а оставил лишь жалкое подобие таланта. Такая «тень» будет уже с готовностью служить тем, у кого власть, убеждая себя, что именно в силе власти и есть правда жизни.
Подобный подход оставляет нехороший привкус еще и потому, что люди, вообще говоря, не должны судить себе подобных от имени Бога. Берутся же за это чаще всего те, от кого – коли использовать приведенный нами образчик «высокого штиля» – ничего такого никогда и не требовали. Судят они. Судить же Поэта (вспомним-таки Пушкина) не может никто. Даже Господь Бог! Поэта может судить только сам Поэт.
У Арсения Тарковского есть стихотворение «Поэт», посвященное Мандельштаму. Заканчивается оно такой строфой: