От Монмартра до Латинского квартала
Шрифт:
— Я хочу сказать, что теперь Рашильд будет приставать к Валетту до тех пор, пока он не даст ей твою рукопись. И она ее прочитает, не откладывая в долгий ящик, будь спокоен! Нет лучшего союзника, чем Рашильд… Погоди — увидишь…
Гильом был прав. «Jesus la Caille» понравился автору «Monsieur Venus», был принят в «Меркурии» и напечатан спустя три месяца.
Вот как на свете дела делаются! Ведь, не будь Рашильд, которой я всецело обязан тем, что моя книга увидела свет и которая с тех пор всегда оставалась мне добрым другом, я бы, вероятно, еще доныне фигурировал в роли «молодого, начинающего» в пивных, где слава горька как желчь.
Ах, слава быстро увядает, Короток— писал мне Дерэм из своей провинции… И я соглашался с ним, клянусь. Как настоящий «поэт-фантастик» (так называлась одна из новых школ), я тщете и суетности славы предпочитал мою трубку, мое скромное существование и, главное, моих друзей…
Этими друзьями неизменно оставались Ла-Вессьер, Тристан Дерэм, Жан Пеллерен, Эдуард Газанион, Мак-Орлан, Варно, Доржелес, Марио Менье, Пьер Бенуа. Мы виделись часто. К одним я ходил на Монмартр. Ради других оставался в Латинском квартале, и меня не прельщало ничто на свете, кроме наших встреч и обычных занятий. Вставал я поздно и иногда, боясь рассердить Баптиста, у которого часы были точно распределены, отправлялся не к нему, а в ресторан на улице «Сен-Пэр», где я знал, что застану ожидающего меня Аполлинэра. Он меня встречал радостно, заказывал для себя крепкий бульон и, как ни в чем не бывало, уплетал его, за компанию, после кофе, потом возвращался на свою голубятню.
Это был плотный толстяк, и «приятная полнота», из-за которой он задыхался при малейшем усилии, придавала ему внушительный вид. Восседая на трещавшем под его тяжестью стуле за едой, он походил на какого-нибудь бога веселья и обжорства. Да, поесть он был любитель. Чем больше он ел, тем более расцветал от физического удовольствия. Этим удовольствием, казалось, дышала вся его фигура, оно не имело границ, ширилось и разливалось как река, вышедшая из берегов. И самое замечательное то, что, отяжелев от жаркого, хлеба, вина, бульона и всего другого, которое он ел и пил двойными порциями, Аполлинэр способен был сразу засесть за работу и работать до ночи в своей квартире на Сен-Жерменском бульваре, где его секретари дожидались его возвращения.
В просторной комнате, среди массы рукописей, статуэток, кубистских картин, негритянской скульптуры, — эти переписчики, внимательные к его приказаниям, трудились, не покладая рук. Гильом был настоящим «буффонным тираном». Входя в комнату, он напускал на себя суровость, снимал воротник и жилет и, набив глиняную трубку, усаживался. Тут начиналось то, что он называл «самоотравлением». Он делал для различных издательств какую-то очень странную работу. Единственное, что я могу о ней сказать, это то, что она состояла в соединении вместе различных вырезок, набросков, сделанных им и другими на обороте каких-то банковских счетов, на первых попавшихся клочках бумаги. Подбирать и прилаживать друг к другу эти клочки было делом не легким. И по мере того, как каждая обертка, содержавшая материал для одной из глав книги, наполнялась, округляла свой животик, физиономия Гильома все более прояснялась. Он даже по временам разражался густым смехом, продолжая свою работу с ножницами в руках.
Все в нем дышало плодовитостью, творческой силой, мощной и богатой выразительностью. Кто не слышал его смеха, похожего на раскаты грома, у того не будет полного представления о его личности. У того не будет ключа к двери, ведущей в сложное здание из ценных материалов — и из обломков; из сказок, рассказов, новых и высоких идей, поэзии, общих мест, всей той мешанины, которую умел замешивать в твориле только этот удивительный человек, трудясь над нею в течение долгих часов, обливая ее потом и, — да простится мне неприличие этого сравнения! — испражняя в нее все то пиво, которое он поглощал на террасах литературных кафе.
И какое же он вызывал — и заслуженно вызывал — поклонение себе благодаря полету своей несравненной фантазии!
Луи де-Гонзаг-Фрик тоже почитал Аполлинэра. В шляпе с высокой тульей, в новеньких перчатках, с холодным моноклем в глазу, он, движимый своим восхищением (что я говорю — восхищением? это походило скорее на культ), являлся к Аполлинэру аккуратно каждое утро. Фрик звонил. Гильом открывал. Усердный почитатель кланялся и спрашивал:
— М-сье Гильом Аполлинэр?
— Это я, — отвечал поэт.
Тогда Луи де-Гонзаг-Фрик подносил Гильому яблоко как символ того, что он, подобно Парису, избрал его. И Гильом, взяв яблоко, принимался весело его грызть.
Только с автором «Alcools» могли происходить такие вещи. Ибо, — что бы о нем ни говорили, — вопреки внешнему впечатлению, которое он производил, в этом толстяке как будто жил один из старых духов немецких баллад, который, ища, где бы ему поселиться, нашел самым удобным для этого тело Аполлинэра. Не он ли, вздумав подурачить одного из своих сотрудников, заставил его переписывать целые страницы из словаря и затем читал их вслух с восторгом и жаром? Он любил все комическое, любил шутки и часто заводил их очень далеко. Например, он целую зиму переписывался с одной торговкой старым платьем с улицы Коломбье, которая давала волю своему ядовитому язычку в стихах и вывешивала их снаружи, у входа в лавку. Гильом ходил туда читать эти поэмы, потом возвращался домой, строчил послание своей корреспондентке, относил его на почту и ожидал, что будет дальше. Вечером мы все вместе отправлялись знакомиться с последними произведениями торговки, и Гильом, подбоченясь, читал громким голосом эти оригинальные вирши.
Смотрите на этого толстяка, Он сеном себе набивает бока,— написала дама однажды. Гильом прочитал целиком это далеко не лестное произведение, поклонился — и торопливо потащил меня в кафе.
— Вот дрянь! — выругался он, видимо разозленный.
Но то был Гильом-поэт. А Гильом — художественный критик был совсем другой человек. Общение с художниками имеет в себе столько приятного, что вы забываете о критике, но не о пользе, которую можно извлечь из этого общения. Пикассо был первым учителем Гильома и, честное слово, сумел победить его.
«Пора стать настоящими мастерами», — писал автор «Калиграмм» в своих «Размышлениях об эстетике». И далее, там же, он добавляет: «Рисуйте, чем хотите, трубками, почтовыми марками, открытками, канделябрами, кусками клеенки, газетами. Мы никому не ставим ограничений». Но отчего, когда дело касалось живописи, Гильом принципиально игнорировал краски?
— В тот день, когда кубисты прибегнут к помощи красок, — совершенно серьезно заявил он мне, — они лопнут.
Этот парадокс Гильом любил повторять, носился с ним. Ему-то он обязан своим успехом критика; на террасе тихого кафе Флоры его всегда окружали художники, стремясь извлечь пользу из его указаний и наставлений.
Гильом еще говаривал:
— Ценность произведения искусства измеряется количеством труда, вложенного в него артистом.
И он излагал на бумаге самые противоречивые теории, нимало не заботясь об их практическом результате.