От Монмартра до Латинского квартала
Шрифт:
— Да это дьявол… Дьявол!
Кто знавал Клодьена, тому понятно будет, почему он производил такое впечатление на пьяного Марио. Его бесстрастное спокойствие, какая-то ленивая небрежность, что-то чуждое, непонятное, далекое в странном взгляде его желтых блестящих глаз делали его непохожим на других. Он держался очень прямо, немного раскачивался на ходу, а его борода, как и глаза, в темноте светилась странным фосфоресцирующим светом, что производило жуткое впечатление. У Клодьена, обычно сдержанного, бывали внезапные припадки ярости, — но мы напрасно пытались узнать их причину. Если он и не был дьяволом, то, во всяком случае, после полуночи казался одним из его сподручных, до такой степени он ошеломлял, смущал всех нас. Девицы, которых он был тонкий ценитель, испытывали в его обществе настоящий ужас. Тем не менее все они по утрам после беспутной ночи искали приюта в его комнате. Самые испорченные — наряду с самыми невинными. Они вбегали по лестнице, толкали дверь и, не говоря ни слова, валились на его кровать, или, если она бывала уже занята, прямо на пол, как попало, и засыпали.
Кто не видел Клодьена раздетого, в своей комнате, окруженного этими бледными созданиями, из которых некоторые прибегали сюда только что
«В этой маленькой комнате, в которой каменный уголь за решеткой распространяет сухой жар, он почти все дни одиноко грезит о пытках. Он погружается в свою мечту, снова и снова переживает свои желания, которые, как ему кажется, родственны этому черному пламени и удушливому запаху пылающего угля…».
И дальше — полное отчаяния признание:
«Так он создавал себе воображаемый мир, полный туманности, мир, центром, которого был он сам, корни же — в том злом инстинкте, который жил в его душе, взрощенный, может быть, в молчании мрачным и смрадным огнем, единственным товарищем его уединения».
Огонь. Всегда огонь. Какое болезненное пристрастие! Оно его, должно быть, втайне мучило, в этой тихой комнатке, где я его видел лежащим на моем диване. То была моя собственная комната на улице Висконти. Я уступил ему эту комнату, когда мысль о самоубийстве, преследовавшая меня в ее стенах, стала уж очень неотвязной.
Комната эта была в полуподвальном этаже, где некогда были службы старого дома и куда вел сырой узкий коридор. Соседями моими справа были два полицейских агента, посменно дежуривших у себя на службе, слева же — умирала очень древняя старушка-служанка. Я постоянно слышал сквозь стену сопение и храп одного из агентов и скрип колес по паркету, когда больная старушка передвигалась в своем кресле по комнате. Ни один звук не проникал сюда с улицы, стиснутой между серыми домами, из которых один принадлежал когда-то Расину, а другой вмещал известную книгопечатню Бальзака. Ни шума, ни движения. Редко-редко когда медленным шагом проедет экипаж, запряженный одной лошадью… А вечером единственным живым существом, появлявшимся на улице, был человек, зажигавший фонари, да еще, пожалуй, веселый барон Максен.
Но зато барон — тот частенько подымал такой шум, что вызывал возмущение всей улицы.
XII
Поймет ли читающий мои воспоминания, что в способствовавшей этому среде, в атмосфере той липкой сырости, которая является сестрой нищеты, мы переживали удивительные, фантастические дни? На левом берегу Сены еще сильнее, чем на Монмартре, владела нами иллюзия, что мы живем в большом приморском городе. Подозрительные, шумные кофейни, угловые здания с острыми фасадами, похожими на носы кораблей, всякий людской сброд на улицах, публичные дома и туманы. Ветер доносил к нам иногда пронзительный вой настоящей сирены и дыхание Сены, расслабляющее, тошнотворно-сладковатое. На Монмартре же свист поездов, доносившийся от двух вокзалов — Восточного и Северного, будил в душе какое-то тяжелое предчувствие и мешал нашему безмятежному веселью.
Улица Ласточки, где был кабачок Гюбера «Ла Боле» — копия «Кролика», давала больше нового, неизведанного. Посетителями этого кабачка были анархисты, праздношатающиеся, студенты, сочинители песен, разные темные плуты, профессиональные нищенки, мальчишки-посыльные… Вся эта публика угощалась здесь за очень дешевую плату, и, если «Кролик», по сравнению Мак-Орлана, напоминал «станционный зал 1 класса», то здесь был зал Ш класса с разбросанными всюду жирными бумагами, колбасой и сидром на прилавке. Выбеленные известкой стены, вдоль них — бочки, скамьи, колченогие столы и табуретки, — вот обстановка этих мест. В двух шагах от Сены, к которой вел узкий и зловонный проход, против заведения милейшего Гюбера гостеприимно открывал свои двери один из тех вертепов, где разный сброд обжирается и опивается по ночам. Там чувствовали себя как дома какие-то бледнолицые субъекты, бродячие девицы, поэты и тот подозрительный старичок, которого какая-то распутница отвратительно изуродовала, чтобы наказать за грех.
— Кто его знает? — замечал он при этом: — а вдруг это какой-нибудь-критик! Достаточно одной заметки в газете, чтобы погубить вашу репутацию!
Нелюбовь его к критике была нам на руку в этих случаях; чтобы спасти нас от таковой, он стирал наши счета с доски — и больше о них не было и речи.
Жак Диссор, который ввел меня к Гюберу, очень ценил этого замечательного кабатчика в огромном картузе и в блузе, какие носят огородники. Он даже посвятил Гюберу следующее стихотворение:
«Стихи, имеющие целью прославить пречестной кабачок “Полной Чаши”, что на улице Ласточки, подле улицы “Где возлежит сердце”, а также воздать хвалу его доброму хозяину».
О, вы, воспитанные мачехой Сорбонной, Чей череп гол, чьи груди — пустыри, Вы, кто влюблен в Тайс, а спит с служанкой сонной, Вы, продувные школяры, Вы, мастера в искусстве очень тонком (Но столь же и обманчивом, увы!) Подтасовать очко иль подменить картенку Ценою буйной головы! Великие сердца Верлена и Вийона Лежат на улице «Где сердце возлежит». Придите же сюда, в парче или без оной, Одетые в рассрочку иль в кредит. И тот, кто цвета «жоффр» мундир и брюки носит, Бесстрашный «пуалю» пускай сюда придет! — Здесь вкруговую пьют, и сам Гюбер подносит, А завтра будет твой черед! На бочках развалясь, хлещите сидр отличный, Его не окрестил водой Гюбер-язычник. А сам он жар своей луженой глотки Смиряет только яблочною водкой. Здесь толстозадая, с мясистыми грудями Шальная девка бродит в час ночной; Здесь роковая дама с жемчугами С ума вас не сведет, как в песенке иной. Сама Мими Пенсон, [14] последняя Мими, Что Милланди воспел в чувствительном романсе, Поет здесь иногда, и вспоминаем мы Ушедшей Франции старинные кадансы. Отец Гюбер — хозяин здешних мест. Ложится поздно он, встает он очень рано, Философ он теперь, а был вояка рьяный; Случается, курятинку он ест. Пускай же в милости господь к нему склонится, А также богородица — «Всё напоказ»! Пускай между солонкою и банкою с горчицей Он долго здравствует для нас!14
Мими Пенсон — гризетка, воспетая Мюссэ.
Эти, написанные в сентябре 1915 года, стихи были данью нашей дружбы славному, честному Гюберу, и он был так польщен и тронут, что даже наклеил их на деревянную доску и повесил на видном месте. Но, увы! Не разбогатеешь от торговли, когда покупатели платят стихами! И бедняга Гюбер одно время, не желая закрывать свой кабачок или лишать кредита артистов, после полночи тайно оставлял свою трущобу и отправлялся работать на выгрузку товаров в рынках. Там он зарабатывал для себя, да кстати и для нас, дневное пропитание, не говоря об этом никому, и на утро мы находили его таким же веселым и гостеприимным, со стаканом в руке.
Люди были несправедливы к Гюберу: его принимали за обыкновенного шутника и весельчака, тогда как он был прежде всего истинным филантропом, человеком, очень любившим жизнь и людей. Он ради нас входил в долги, всегда готов был поделиться похлебкой с бедняками, угощал их по-княжески; а если какой-нибудь из них упрямо отказывался, то Гюбер, искренно удивляясь, давал ему сорок су, чтобы он мог пообедать в заведении напротив.
Там, среди атмосферы низкого распутства, под потолком, с которого сочилась вода, посетители проводили часы в «общем зале», единственной комнате заведения. Туда вела тяжелая дверь прямо с улицы, всегда гостеприимно открытая. Над нею возвышался железный фонарь, очень причудливого вида, разливавший вокруг розовый свет. Женщины, кашляя, запахивая свои пеньюары и ежась от холода, поджидали у этой двери моряков, мелких чиновников, разных подозрительных субъектов, готовых угостить их белым вином. Надо было держать ухо востро, чтобы уберечь свои карманы ночью в этом ужасном месте! Уже с порога вас начинала зазывать и тянуть за рукав какая-нибудь матрона… И не раз, прикованные к месту изумлением, мы были свидетелями зрелищ таких мучительных, что они нас потом преследовали и во сне и наяву. У стойки человек эстетического вида, в очках, бледный, худой как скелет, декламировал с натугой, пронзительным голосом.