От Рима до Милана. Прогулки по Северной Италии
Шрифт:
Я выехал на спокойные деревенские дороги. Небо отражалось в ирригационных каналах, а листья тополей блестели, словно серебряные монеты. Каждый дюйм земли был обработан, и нельзя было пройти и десяти ярдов, чтобы кого-нибудь не встретить. Маленькие деревушки были такими же густонаселенными, как и в Англии. Приехав в Ле Ронколе, я увидел в палисаднике перед домом бронзовый бюст бородатого мужчины в отложном воротнике с аккуратно завязанной бронзовой бабочкой. Это, конечно же, был Верди, а позади — его родной дом, маленький, с низко нахлобученной крышей. Выражение лица композитора было суровым. Из сада он яростно глядел на почитателей своего таланта. Так, должно быть, он смотрел в свое время на равнодушных теноров Ла Скала. В лице его нет ни капли одухотворенности. Верди можно было бы принять за солдата Рисорджименто, политика или патриота вроде Кавура или Мадзини, а то и за известного инженера.
Когда он родился,
В трех милях от Ле Ронколе находится поместье Санта Агата. Верди приобрел его в 1848 году, когда ему заплатили гонорары за ранние оперы. Здесь он сделался местным сквайром, жил со своей Джузеппиной, сочинил «Риголетто», «Трубадура», «Травиату», «Аиду» и «Отелло». Через сорок девять лет счастливой совместной жизни Джузеппина скончалась, оставив его печальным, молчаливым и потерянным стариком.
Дом окружен высокой стеной. Здесь живут потомки Верди. У Джузеппины не было детей, и поместье перешло племяннице, Марии Верди Каррара. По дому меня провела ее правнучка. Поместье по внешнему виду похоже на английское, а может быть, таким его делает сад, разбитый в английском стиле, популярном в сороковых годах XIX века, — извилистые тропинки, кусты, камни, озеро, кольцо деревьев. Все это напоминает дом священника из Норфолка времен королевы Виктории. Я почувствовал в нем что-то почти мрачное. Быть может, такое впечатление произвели на меня темные, переросшие кусты и огромные магнолии, которые сто двадцать лет назад Верди высадил для Джузеппины. Очевидно, что в саду, устроенном в раннем викторианском стиле, ничего не изменилось с тех самых пор, как Верди его задумал: семья бережно сохраняет его первоначальный облик. Это я заметил с первого взгляда. Мне рассказали, что композитор вставал рано утром и обходил свои владения: инспектировал виноградники и поля со злаками. На своей визитной карточке он написал род занятий — землевладелец.
— Каждый вечер он ходил по саду, — сказал мой гид, — и если находил какой-то беспорядок, штрафовал нерадивого садовника. Деньги откладывал, а в конце года отдавал больному параличом. В результате все у него шло, как надо. Старый садовник умер в 1956 году. Ему было далеко за девяносто.
— А каким человеком был Верди?
— Он был серьезным и молчаливым, но очень славным, хотя и пугал людей своей манерой держаться: ворчал и вид имел недовольный, но душа у него была очень нежная. Только он не хотел, чтобы кто-нибудь об этом догадывался.
Мы пошли по дорожке, которая привела нас к могиле мальтийского терьера. Я прочел надпись: «Аllа Метогia di un vero amico» («В память о верном друге»).
— Он души не чаял в своих собаках, — заметил его потомок. — Ну, а теперь вы должны осмотреть дом.
Сад, должно быть, подготовил меня к еще более поразительному зрелищу: в загородном доме периода 1850–1900 гг. сохранилось все, как было при Верди, умершем пятьдесят лет назад. Почтение к памяти композитора, сохранившее сад, в полной мере проявило себя и в доме. Семья запретила себе что-либо переставлять и тем более убирать и теперь жила в сохраняемом ими музее. Я зачарованно смотрел на тяжелые плюшевые занавески, мебель из красного дерева, писанные маслом картины в золоченых рамах, висевшие там же, где когда-то повесил их Верди.
Умер Верди, как я уже упоминал, в миланском отеле, и так глубоко было национальное горе, что каждый предмет в его комнате на момент смерти отправлен был в Санта Агату, и расставили все так, как это было в январский день 1901 года. Старый человек, одеваясь, нагнулся, чтобы поднять упавшую запонку. Обнаружили его лишь некоторое время спустя. Он не в состоянии был двигаться и говорить.
Спальня Верди показалась мне более интересной. В ней я увидел рояль, письменный стол, том Шекспира, ружье с патронами — говорят, он был отличный стрелок — и белые лайковые перчатки. В них он дирижировал оркестром, исполнявшим его реквием на смерть Мандзони. На шкафу — шляпная коробка из кожи с приклеенным на ней ярлыком «Гранд отель, Милан».
Мне сказали, что, сочиняя музыку, он никогда не садился за фортепьяно, а сразу записывал пришедшую ему в голову мелодию. Тем не менее в доме есть четыре пианино. Когда Верди хотел настроить какой-то инструмент, он отсылал его в Париж.
Комната, в которой умерла Джузеппина, тоже осталась такой, какой была в день ее смерти в 1897 году. В другой комнате мне показали чучело ее любимого зеленого амазонского попугая — Лориту. Птица смотрела на нас из-под стеклянного колпака. Пронзительные крики попугая так сильно раздражали Верди, что однажды он замыслил его отравить. Друг поехал по его просьбе в город и вернулся с ядом, но Верди к тому времени успел сменить гнев на милость. «Никогда больше не упоминай об этом, — прошептал он. — Скажи мне только, сколько я тебе должен за яд, и позабудь обо всем!»
Из всех опер Верди я предпочитаю «Аиду», возможно, это каким-то образом связано с моей молодостью. Я всегда верил истории, впервые рассказанной мне в Египте много лет назад, будто композитор ездил по всему Нилу и слушал арабские мелодии, которые потом искусно ввел в увертюру к третьему акту, когда жрицы храма Исиды танцуют при лунном свете у могилы любовников. А в Санта Агате я узнал, что все было не так. Верди не любил моря, а потому и никогда не бывал в Египте. «Аиду», до последней ноты, он написал на своей вилле. Странно себе представить, когда смотришь на эту довольно душную, заполненную коврами обстановку землевладельца XIX века, что мелодии Верди, вышедшие, казалось, из воздуха, родились в мозгу бородатого мужчины, в доме, из окон которого виднелись еще невысокие тогда магнолии и другие кустарники.
Слава к Верди пришла не только потому, что он писал мелодичные оперы. Имелась и политическая причина, о которой сейчас забыли: он был мастером музыкального подтекста. Стендаль, писавший об Италии эпохи Верди, сказал как-то, что музыка для итальянцев, которыми поочередно управляли французы и австрийцы, была сферой, где они одерживали победу. Музыка оставалась для них единственной возможностью выразить себя политически. Постепенно сопротивление усиливалось, что привело к Рисорджименто и политическому объединению Италии. В музыке Верди патриоты слышали призыв к наступлению. Становилось это настолько очевидным, что на оперные премьеры Верди непременно приходила австрийская полиция. Политический подтекст, по-видимому, был чрезвычайно мощным.
На премьере «Макбета» флорентийская публика вышла из-под контроля, услышав арию Макдуфа «La patria tradita» («Родину предали»). Пришлось вызвать в театр полицию.
То же самое произошло и в Венеции. Хор в «Эрнани» начал свое пение словами: «Пусть Кастилии лев снова проснется!», что было интерпретировано публикой как намек на геральдического льва святого Марка. Во время представления «Эрнани» в Риме один итальянский жандарм повел себя весьма экстравагантно. Т. Р. Ибарра пишет в своей книге о Верди: «Он перекинул одну ногу через балюстраду балкона, на котором сидел, и проревел: „Да здравствует Пий IX!“ Затем он сбросил красивую каску в партер, а за каской последовали мундир и жилет, после чего швырнул незачехленную шпагу в сторону сцены, и она вонзилась в деревянную обшивку позади рампы. Поступок вызвал неудовольствие стоявших рядом певцов и музыкантов. Затем, балансируя на перилах, он принялся снимать остальные предметы своей одежды и почти преуспел в этом, когда его схватили другие жандармы и выпроводили из театра». Трудно сказать, чего в этом поступке было больше — политики или увлечения музыкой. Во всяком случае, Верди стал голосом политического андеграунда, и совершенно естественно во времена Рисорджименто звучал призыв «Вива Верди!», он стал своеобразным паролем.