От рук художества своего
Шрифт:
А на Софийской стороне города во всех церквах звоны, звоны, звоны.
Красным звоном залились, зазвонились колокола. Говорят, сам царь прибыл. На богослуженье присутствовать будет!
И базар сразу поутих, растаял.
Царь! Царь! Царь! Когда его еще узришь? Надо поспешать! Все улицы новгородские всполошилися: Бордова и Кончанская, Холопья и Запольская, Щитная и Малая Лубенка, Янёва и Рогатица…
А трезвон все пуще, радостнее и на все голоса.
Пономари стараются из последних сил, раззвонились на славу.
Богоданный государь, царь и великий князь, всея Руси, самодержец и монарх
Но зашевелились по городу люди — духовные и мирские, служилые и приказные. Все вовлечены в царский приезд — послушники, монахи, попы, протопопы и протопопицы. Каждому поглядеть хочется. Тут и воевода, и жена его. Тут купцы и купчихи. И чернь.
А его царское величество у обедни уж стоит в Софийском соборе. На уготованном месте. Служба идет торжественно, медленно. Синий ароматный дым стелется по церкви, серебряно кадильница позвякивает.
Иногда вдруг взлетает стеклянными молодыми голосами хор, под самый купол прозвенит, пролетит, и снова звучит четкий литургический речитатив.
Сумрак и пенье объединяют всех.
Только царь Петр стоит как бы один или как бы в пустоте.
Кругом люди, а он как сгусток силы, как удар молнии в землю. Там, вверху, бог. Здесь он! Захочет — убьет, похочет — вознесет выше облака. А стоит не шелохнется, будто к месту прирос. И высок же он, высок! Нечеловечески огромен и прям, точно колокольня надо всеми. Не солжет аршин: три раза ему по государю отмерять.
Новгородский епископ, весь белый и золотой, воссылает хвалу богу — отцу и сыну, святому духу — и русскому царю, монарху и самодержцу.
А хор певуче и богомольно подтверждает:
Се ныне светло праздне-е-ствооооооо!
Предивного чудесе наслади-и-и-имся!
Никто не входит, не выходит во время возглашения и здравия. А епископ, взглянув на государя, вспомнил то, чему был он сам свидетелем тому лет пять в Санкт-Питербурхе. Тогда иностранные гости не захотели перед русскими иконами снять свои шляпы. Взбесился Петр, но прошел мимо. И только вечером, когда ужинали, услыхал епископ Петровы слова: "Не будь они чужеземцами, я бы велел прибить им шляпы эти гвоздями к их глупым телячьим головам". И наверняка так бы и сделал. Гневен бывал монарх, не дай господь!
А на площади у собора кипит простой народ, который в церковь не пустили. Выстраиваются по богатству и чину. В руках держат подносы с подарками. Ослепительно горит солнце.
А царь Петр стоит в черном кафтане с белыми обшлагами и красной лентой на груди. И глаза у него темные, неразличимые, густые, как ночная вода.
Окинет взором всех, повернет крупную голову свою туда и сюда, сверкнет белками и снова опустит. Себе под ноги смотрит. А все тянутся да так и стреляют глазами в царя, чтоб ничего не пропустить. Неподалеку от государя стоит юноша, большелобый, курносый, глазастый. Он тоже тянется, ловит взгляд государев.
Петр юношу отличил, взглядом скользнул по нему, запомнил.
Какая-то
Ликование твари небесной отзывается и в твари земной.
Только юноша занят своим, ему дела нет до ангелов и апостолов, он сам ангел, и в нем самом бушует алое пламя. Он на царя земного глядит, а рука его чертит на клочке бумаги.
Кончилась служба. Посторонился народ и открыл великому государю дорогу к западным вратам, но царь неожиданно двинулся к южным. Подошел вплоть к юноше, легонько тронул за плечо:
— Покажи!
Юноша вздрогнул, да так и застыл. Сжал в руке карандаш и клочок бумаги.
— Ты что во время обедни делал? — спросил царь.
Он смотрел прямо, не моргая, но и гнева не было в его глазах.
— Лик твой чертил, государь.
— А ну-ка, покажи, покажи! — И Петр протянул огромную ладонь. — Зачем же тебе лик-то мой понадобился? А? — уже строго спросил царь.
— Образ твой сохранить на память.
Петр глянул остро на юношу, потом перевел глаза на лист, затем опять на курносого и снова на лист.
— А звать как? — спросил он, не выпуская из руки рисунок.
— Андрей Матвеев.
— Учиться хочешь на художника, Андрей Матвеев? Ну, что молчишь? По рукам?
Петр достал из кармана тетрадь, взял из рук Матвеева карандаш и быстро начертил несколько неразборчивых косых слов. Он отдал бумагу Андрею и сказал:
— Возьми! К Александру Даниловичу, князю Меншикову, пойдешь в Петербурге, понял?
У Андрейки сердце похолодело, как увидал гербовую бумагу.
— Отдашь записку, учиться художествам будешь! Приедешь в Петербург весной, в начале марта! Гляди не опоздай!
Петр спрятал в карман камзола тетрадку, отдал Андрею рисунок. И направился к выходу, странно разбрасывая длинные ноги. Вот как это было. А может, и не было. Может, и не было этого вовсе так. Может, придумали всю эту притчу о счастливчике? Кто же знает?
Кто что видел, тот не рассказывал, а кто рассказывал, тот ничего не видел, а так, слышал что-то похожее на сказку и поверил в нее. Ведь человек всю жизнь верит в волшебную сказку — и в дни молодости, и в сиротливые ночи старости. Верит как в неотвязное воспоминание о чем-то давно утерянном и забытом. Верит, как старик в свой сон о юности.