От рук художества своего
Шрифт:
— Не могу, матушка, донесть, не видывала. А врать не стану!
— А я, Филатовна, страсть как люблю стрелять! У меня возле Аничкокой слободы сад для охоты заведен — ягдгартен прозывается. Так там устраиваем гоньбу и стреляние оленей, кабанов, зайцев. Ну, что скажешь, Филатовна?
— Вольному воля, матушка, стреляй себе на здоровье! Все благо, в чем душа подможение находит!
— Верно говоришь, Филатовна, верно! Не зря тебя сюда завезли.
Императрицу пришли одевать, и она, занятая туалетом, оставила Филатовну в покое.
— Отпускаю тебя, Филатовна, пока, только прости, а я опять
— Вот бы, матушка, ты и ныне к Николе-то чудотворцу пожаловала помолиться!
— Куда там! Молись богу, как мир будет, а пока что турка надобно воевать. А ты сходи-ка, Филатовна, в сад мой, погляди, а уж после тебя домой возвратно отвезут! Моих птиц погляди-ка!
Филатовна вышла в сад. Там все было ухожено, подстрижено, посыпано. Только сильно тянуло сыростью. Там Филатовна передохнула от расспросов державных. Радехонька она была — и сотне за пазухой, и близкой дороге домой. Ходила-ходила да вдруг и вышла на диковинных птиц, и рот от их чудного вида разинула. Птицы те от копыт до головы были величиною с лошадь. Копыта на них были коровьи, а коленки лошадиные и бедра тоже лошадиные. Птицы ходили величественно, что-то выискивали в траве. Они подымали крылья, выклевывали под ними, сверкали голыми бедрами. Их длинные, лебяжьи шеи несли гусиные головки с черными бусинами глаз. Перья на птицах были необычайно длинные — такие Филатовна не видывала на шляпах.
— Как же их зовут-то, птиц энтих? — спросила Филатовна у лакея, что стоял неподалеку.
— А ляд их знает! — Лакей поскреб по спине тремя пальцами. Потом он поправил камзол и сказал Фила-товне: — Ты постой-ка здесь, я мигом сбегаю!
Он помчался во дворец и вскоре вернулся.
— Страхокамин! — выпалил он. — Тьфу, пропади они пропадом, забыл! Строфокамил! — вскричал он радостно. — Точно, стро-фо-камил! Привезены из жарких стран. За великие деньги! Они яйца несут во какие! В одну руку не уберешь. Не видала? Эх, ты! В церквах такие яйца по паникадилам привешивают.
— Ну, спаси тя Христос, милый! Так уж ты мне хорошо разъяснил.
Филатовну пришли звать в дорогу. Карета была снаряжена.
Глава девятая
Пейзаж с купцом
В стольном городе гвалт стоит, снуют, ровно им нашатырем под хвост плеснули. Девки попадаются сдобные, румяные, круглые, взоры в них горят опасно. Тут на все свой закон, своя форма.
У Матвеева-живописца глаз вострый, так и нижет, так и раздевает. Его не оттолкнешь, не вытравишь.
Нынче идет Андрей, глядит, не для спора, а для себя отмечает. Вон тот, к примеру, носом шмыгает, будто не знает куда его девать, — наверняка стряпчий. Щами от него за версту прет. А этот семенит — церковный причетник. Вон бабенка, растерянная улыбка на устах. Видать, любви ищет, скучает. А сама тельная еще. Вдова! Взор потух оттого, что мужика у ней давно не было. А талья точеная и бедра полны. Этот суровый дядя, бровастый, с иголками, заколотыми в борта, в короткой поддевке — суконного дела мастер. И выпить мастак, бровка дугой, а в глазу искра так и взыгрывает.
Ага, шведский капитан пожаловали морем. Посадский человек. Корабельный мастер. Монастырский слуга. Все спешат. И отчего, думает Матвеев, люди больше свою телесную жизнь устраивают, а о душе меньше думают?
Молодость ведь пташкой скачет, а старость черепашкой добирается. Суета сует!
А тот вон гусь с длинным, книзу носом — канцелярист? Точно. Руки чо локоть в чернильях. Этот, верткий, в лоснящемся камзоле, — провиантмейстер, должно быть. Их ты! Вот так чучело-мучело. Из-за моря или наш купец так вырядился? Они теперь толк узнали, как поездили по чужим землям, все норовят на заморский манер вырядиться. О, камзол зеленый — суп несоленый… А ну, дай-кось спрошу, кто таков. Рожа добродушная. Или мимо пройти?
— Слушай, ты кто будешь-то, мил человек? — спрашивает Андрей приветливо. — Уж не обессудь на любопытстве, я живописных дел мастер, свой интерес имею…
— Я будет сдесь торговайль, — охотно отзывается зеленый камзол, а рожа у него вся лоснится улыбкой и довольством. Он тычет себя в грудь, называется: — Эзоп Мариот аус Гамбург, кюпець. — И губы складывает на манер куриного зада. Ему, гамбургскому купцу, нравится, что так сносно у него по-русски получается.
А Матвеев ему в ответ на чистом германском режет:
— О, du bist hipsch kaupon! Primal[5]
Гамбуржец и рот открыл, смотрит на Андрея как на духа или же на привидение. "В этой России все непросто, первый встречный, и не с пьяных глаз, по-немецки к тебе заговорит. А выпьет, так того и гляди Вергилия читать начнет".
— Чтоб какой-никакой торговлишкой промышлять, — Андрей вдохновенно говорит, — первое — хитрость каналью нужно, — он на руке пальцы загибает, — второе — твердость, а третье — ловкость. А? Разве не так?
Купец согласно кивает.
— Двум купцам на одном дереве тесно, не усядутся, — продолжает Андрей, — в вашем деле семечки лузгать некогда! Только гляди. А еще и крепость нужно, — он показывает сжатый кулак, — ну как у каната в двойную нить.
— Kabelgaren, ja?[6] — переспрашивает купец. Он в восторге, что все понимает, что русский говорит со знанием их тонкого ремесла. — О, хорошо говорить рюс, ошшень хорошо говорить, — от удовольствия у немца в горле клокочет. — Давай пьем небольшой стаканчик? — Немец хлопает себя по горлу указательным пальцем.