Отель «Савой»
Шрифт:
Являлись Бломфильд с Бонди. Бонди говорил, женщины же смотрели только на Генри Бломфильда; а так как последний ничего не говорил, то казалось, что они внимают его молчанию, как будто бы они обладали способностью слышать то, что он думал и что скрывал.
Ко мне являлись также жильцы верхних этажей, и конца им не было. Я узнал, что ни один из них не проживает в отеле «Савой» по доброй воле. Всякого удерживало тут какое-нибудь несчастье. Для каждого отель «Савой» был его несчастьем, и никто не умел уже ни в чем толком разобраться.
Все
Не было конца им. Явилась даже вдова Санчина. Она жила теперь у своего деверя в деревне, и ей приходилось исполнять тяжелую работу по дому. Она слышала о прибытии Бломфильда и о том, будто он всем оказывает помощь.
Не знаю, добилась ли чего-нибудь вдова Санчина.
Не знаю, скольким людям помог Бломфильд.
Внезапно объявился тот самый полицейский офицер, вся родня которого каждый вечер сидела в «Варьете».
Это был молодой глупый человек в погонах и с бряцающею саблею. В нем не было ничего особенного. Он унаследовал от своего предшественника комнату номер 80: все переводившиеся сюда полицейские офицеры безвозмездно проживали в номере 80.
За последнюю неделю офицер переоделся в новую форму темно-синего сукна. На груди у него красовался знак отличия. Мне кажется, его окончательно произвели в поручики. Он расхаживал очень торжественно, причем его сабля довольно часто попадала ему между ног. В правой руке у него были желтые кожаные перчатки. Он размахивал ими. Он являлся в бар и пил за всеми столиками, за счет всех. Заканчивал он свое странствие у стола Алексаши.
Оба они отлично понимали друг друга.
У полицейского офицера были маленькие усики, небольшой, тупой носик и большие красные уши, торчавшие по бокам его гладко выбритого маленького черепа. Волосы острым углом врастали глубоко в его лоб над самым носом. Ему приходилось низко спускать свою форменную фуражку на глаза: иначе были бы заметны эти смешные волосы.
Не знаю, каковы обязанности полицейского офицера; знаю только, что он работает мало. Наш полицейский офицер вставал в десять часов; в полдень он обедал, а затем читал газеты. Это был тяжелый труд: он всегда снимал свою саблю, читая газеты.
Он был тогда как бы частным лицом.
По вечерам он лихо танцевал. Он был желанным танцором. Опрыскав себя духами ландыша, он пахнул, как цветочный павильон. Он танцевал в брюках в обтяжку, укрепленных резиновыми штрипками к сапогам. У брюк был тонкий красный кантик по шву, светившийся ярко-кроваво. Его большие уши горели сильным багрянцем. Маленьким кружевным платочком он вытирал себе капли пота на кончике носа.
Полицейского офицера звали Яном Мроком. Он был очень вежлив и любезен и всегда улыбался. Улыбка спасала его; добрый гений-спаситель одарил его ею.
Глядя на него в таком виде, видя его розовую кожу, его бесцветный рот, я уже знал, что он вовсе не изменился со своего
Однажды он явился в бар в сопровождении Стаси. Прошло уже две недели, как мы с нею виделись в последний раз. Она смугла, свежа, улыбается, и у нее большие серые глаза.
— А вы все еще здесь? — говорит Стася и краснеет, потому что она притворяется: она отлично знает, что я не уехал.
— А вы разочарованы?
— Вы манкируете нашею дружбою!
Я не манкирую дружбой. Этот упрек можно было бы сделать самой Стасе.
Между нею и мною легли две недели; двести лет не могли бы причинить большего опустошения. Дрожа, я поджидал ее перед «Варьете», спрятавшись в тени стены. Мы вместе пили чай, и нас обоих окутывала тихая теплота. Она была моею первою симпатичною встречею в отеле «Савой», и нам обоим был неприятен Алексаша.
Сквозь замочную скважину я видел, как она в купальном халате прохаживалась взад и вперед по комнате и зубрила французские слова. Ей ведь хотелось уехать в Париж.
Я бы с удовольствием поехал с нею в Париж. Я охотно остался бы с нею год или два или десять лет.
Во мне накопилось большое множество одиночества — целых шесть лет великого одиночества.
Я выискиваю причины, по которым я столь далек от нее, и не нахожу их. Я ищу, в чем бы я мог упрекнуть ее. В чем мог бы я упрекнуть ее? Она принимала цветы от Александра и не отсылала их обратно. Глупо возвращать цветы. Но я ревнив. Если сравнить меня с Александром Белаугом, то, конечно, все говорит в мою пользу.
Тем не менее я ревнив.
Я не завоеватель и не поклонник. Если мне что-нибудь предлагается, я беру и чувствую признательность. Но Стася не предлагала мне себя и хотела быть осаждаемой.
Тогда я не понимал — я долго был одинок и без женщин, — почему девушки так притворяются, столь терпеливы и так горды? Стася ведь не знала, что я бы принял ее не торжествующе, но покорно и признательно. Ныне я понимаю, что женской природе прилично медлить и что им прощается их ложь еще раньше, чем она произносится.
Мне слишком много дела до отеля «Савой», и до людей, до чужой судьбы, — и слишком мало до своей собственной участи. Вот подвернулась красивая женщина. Она ждала от меня доброго слова, а я не произнес его, как упрямый школьник. Я был упрям. Мне казалось, что в моем долгом одиночестве была виновата Стася. А она могла и не знать этого. Я упрекал ее за то, что она не была провидицей.
Теперь я знаю, что женщины чуят все, что происходит в нас; тем не менее они ждут от нас слов.
В душу женщины Бог вложил медлительность. Ее присутствие возбуждало меня. Почему она не шла ко мне? Почему она позволила полицейскому офицеру сопровождать ее? Отчего она спрашивает, тут ли все еще я? Почему она не говорит: «Слава богу, что ты здесь!»?