Отель «Савой»
Шрифт:
Было бы тщетно стараться объяснить Звонимиру эти сложные вещи: он не хотел понимать их, потому что чувствовал, что это понимание будет стоить ему усилий, и потому еще, что, в сущности, оставался крестьянином, ежедневно посещавшим бараки не только из-за возвращенцев, но и оттого, что бараки находились вблизи полей и душа Звонимира тосковала по снопам, косам, птичьим пугалам родных нив.
Ежедневно приносит он мне сведения о пшенице, а в кармане прячет голубые васильки. Он ругается по поводу того, что здешние крестьяне не имеют никакого представления
По вечерам Звонимир Панзин, этот крестьянин, возвращаясь домой, приносит с собою большую тоску по родине, тоску, которую он скрывает. Он и во мне возбуждает ту же тоску, и, хотя он тоскует по полям, а я по улицам, он заражает меня. Происходит то же самое, что с родными песнями: стоит одному затянуть свою песнь, как другой начинает петь свою, и различные мелодии становятся похожими друг на друга, напоминая лишь различные инструменты одного оркестра. Человеческая тоска по родине пробуждается на чужбине; она растет и растет, когда не сдавливается стенами.
Я в воскресное утро выхожу за город, в поля. Рожь высотою с человека, и ветер гонит белые облака. Медленно направляюсь я в сторону кладбища; мне хочется найти могилу Санчина. После долгих поисков я нахожу ее. Какое множество людей умерло за этот короткий срок! И все это бедняки, потому что лежат они недалеко от могилы Санчина. Плохо беднякам в это время, и смерть предоставляет их в распоряжение дождевых червей.
Я отыскал могилу Санчина и подумал, что мне следует проститься с его последним следом на земле. Он умер слишком преждевременно, этот добрый клоун. Ему следовало дождаться приезда Генри Бломфильда: быть может, ему выпало бы тогда на долю путешествие на юг?
Я перелезаю через невысокий забор, замыкающий еврейское кладбище, и мне бросается в глаза волнение, царящее среди бедных нищих евреев, которые живут милостыней богатых наследников. Теперь они уже не стоят в одиночку, подобно плакучим ивам в начале аллеи, но образуют группу, много и громко говорящую. Мне слышится фамилия Бломфильда. Я немного прислушиваюсь и узнаю, что они ждут Бломфильда.
Это показалось мне чрезвычайно важным. Я расспрашиваю нищих, и они сообщают мне, что сегодня день смерти старика Блюменфельда и что ввиду этого сюда приезжает его сын Генри.
Нищие знают даты смерти всех богатых людей; им одним также известна причина приезда Генри Бломфильда в город. Нищие это знают; не знают этого фабриканты.
Генри Бломфильд приезжал сюда навестить своего умершего отца Иехиеля Блюменфельда. Он приезжал, чтобы благодарить его за миллиарды, за одаренность, за дарованную жизнь, за все, что ему пришлось унаследовать. Генри Бломфильд отнюдь не приехал для того, чтобы устроить кинематограф или основать фабрику для изготовления безделушек. Все думают, что он приезжал из-за денег или ради фабрик. Одним только нищим ведома цель путешествия
Это было возвращением на родину.
Я стал поджидать Генри Бломфильда. Он шел один. Он, его величество Бломфильд, пешком прибыл на кладбище. Я видел, как он стоял у могилы старого Блюменфельда и плакал. Он снял свои очки, и слезы покатились по его худым щекам, а он смахивая их своими маленькими детскими ручками. Затем он вытащил из кармана пачку бумажных денег. Нищие облепили его, как рой мух. Он исчез в куче этой массы темных фигур, которым он раздавал деньги, чтобы откупить душу свою от греха денег.
Мне не хотелось, чтобы он подумал, что я незаметно за ним подсматриваю. Я направился прямо к Бломфильду и приветствовал его. Он вовсе не удивился, увидев меня здесь. Чему вообще может удивляться Генри Бломфильд? Он подал мне руку и просил меня сопровождать его обратно в город.
— Я ежегодно приезжаю сюда, — говорит Бломфильд, — навестить своего отца. Да и город я забыть не могу. Я — восточный еврей, и наша родина там, где лежат наши покойники. Если бы мой отец умер в Америке, я мог бы чувствовать себя там совершенно как дома. Мой сын будет настоящим американцем, потому что меня там похоронят.
— Я понимаю, мистер Бломфильд. — Я расстроган и говорю ему, как старому другу:
— Жизнь так наглядно связана со смертью и живые со своими мертвыми. Тут нет конца, нет перерыва, есть вечное продолжение и вечная связь.
— Здесь, в этой стране, живут самые ловкие попрошайки, — заявляет Бломфильд, вновь повеселев, ибо он — человек минуты и действительности и только раз в году он забывается.
Я сопровождаю его в город. Люди кланяются нам, и я переживаю еще одну радость: мой дядя Феб Белауг встречается нам и очень низко кланяется первый. Я же улыбаюсь ему покровительственно, как будто бы я его дядя.
Я понимал Генри Бломфильда.
Он тосковал по родине, подобно мне и Звонимиру.
Из Берлина и из других городов все еще прибывал народ. Это были шумливые люди. Они кричали и лгали, чтобы заглушить голос своей совести. Это были болтуны, шарлатаны и хвастуны. Все они как будто сошли с экрана кинематографа и умели много рассказать о мире. Они смотрели на мир своими выпученными глазами, считали его фабричным складом Бога и хотели быть конкурентами ему и вести такие же крупные дела, как сам Господь Бог.
Они проживали на трех нижних этажах и лечили у Злотогора свои головные боли.
Многие являлись со своими женами и приятельницами, и тогда Злотогору было особенно много работы….
В отеле «Савой» вообще многое переменилось.
Теперь проходили вечера дамские и мужские, устраивались танцы; общество мужчин в полночь спасалось в бар, где заигрывало с голыми девицами и мадам Иетти Купфер.
Наверху же разгуливал Алексаша во фраке и лакированных ботинках и расхаживал Ксаверий Злотогор в застегнутом до верха сюртуке; он придавал себе загадочный вид, и на его моложавом лице играла плутоватая улыбка.